© Рождественский Р.И., наследники, 2020
© Рязанов Э.А., наследник, 2020
© Самойлов Д., наследники, 2020
© Соколов В.Н., наследник, 2020
© Слепакова Н.М., наследник, 2020
© Слуцкий Б.А., наследник, 2020
© Тарковский А.А., наследники, 2020
© Тушнова В.М., наследники, 2020
© Чуковский К.И., наследник, 2020
© Шпаликов Г.Ф., наследник, 2020
© Эренбург И.Г., наследники, 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Предисловие
Один из парадоксов мировой лирики: больше всего стихов написано про старость. Вы думали, про молодость? Нет. Стихи ведь обычно и пишутся в юности: как сказал один из авторов этого сборника, Александр Межиров, – «Есть правило, оно бесповоротно, всем смертным надлежит его блюсти: до тридцати поэтом быть почетно и срам кромешный – после тридцати». В молодости о молодости не пишут, как здоровый не замечает здоровья: оно просто есть. Ну разве что, в порядке кокетства, когда исчерпаны прочие темы, поступают в духе Ленского: «Он пел увядший жизни цвет без малого в осьмнадцать лет».
Иное дело старость: это время сетований, во‑первых, и честных признаний, во‑вторых. Как сказал однажды Шкловский Лидии Гинзбург, «В старости вы перестанете бояться и напишете правду», что она и сделала (впрочем, писала ее и в молодости, но – в стол). Я как-то спросил об этом парадоксе Кушнера, его стихов в этой книжке тоже много: почему вдруг оказалось, что старение – самая поэтическая тема? Очень просто, сказал Кушнер, закуривая любимую свою крепкую сигариллу. Лучшие стихи пишут о том, чего боятся. Поэт же, в общем, как моллюск: попала к нему острая песчинка – он ее обволакивает перламутром, чтобы не кололась. Ну и получается жемчуг. А старость – сильно колется, причем всю жизнь. И прочел из нового:
Припадая к кустам, глядя вслед облакам,
Помня все, что манило и грело,
Поучись у Рембрандта любви к старикам —
Это горькое, трудное дело.
Хуже старости, кажется, нет ничего,
Только смерть, да и та – не намного.
Но похоже на подвиг искусство его,
А старик пожалеет и сам хоть кого,
Хоть тебя: не грусти, ради Бога!
И когда отойдешь от того старика,
Не забудь, обречен на разлуку,
Как в венозных прожилках сжимает рука
Его правая – левую руку.
Вот, кстати, хоть и написано это в 81 год, а очень хорошо. Есть немногие счастливцы, которые в старости испытали расцвет; есть и те, кто молодости стыдились, вообще не печатались, опубликовали первые подборки в почтенном, по меркам XIX века, возрасте – около сорока. Лев Лосев, скажем, известный молодым друзьям как Лифшиц и вошедший в литературу под псевдонимом. Лосев, которого Синявский назвал последним обэриутом, позволял себе такую дерзость, до какой молодым далеко, – а все почему? Бояться нечего. «И не пристало мне под старость лет собою подпирать милицанера» – кто еще рискнул бы наговорить коллегам столько дерзостей? А про Фуко как он высказался? И все потому, что был уже свободен от дежурного пиетета к «кому положено», свободен от любви и от плакатов, сказал другой поэт, всю жизнь дико боявшийся старости и, говорила его возлюбленная, покончивший с собой от этого страха.
Молодость, что и говорить, поэтическое время – но лишь в том отношении, что сил много, все кипит от избытка чувств, любовь на каждом шагу (в этом, кстати, есть некоторая проблема – гормоны заслоняют мир, в стихах молодых тесно от авторской личности, туда с трудом впихивается еще любимый/любимая, но посторонним места нет: молодость близорука, людей не видит, видит себя. Автор этих строк самокритично описал это состояние еще в относительной юности: «Юность смотрит в телескоп. Ей смешон разбор детальный. Бьет восторженный озноб от тотальности фатальной, и поскольку бытие постигается впервые, то проблемы у нее большей части мировые. Так что как ни назови – получается в итоге все о дружбе и любви, одиночестве и Боге… Юность пробует парить и от этого чумеет, любит много говорить, потому что – не умеет… Зрелость смотрит в микроскоп, мимо Бога, мимо черта, ибо это – между строк. В объективе – мелочовка. Со стиральным порошком, черным хлебом, черствым бытом, и не кистью, а мелком, не гуашью, а графитом. Побеждая тяжесть век, приопущенных устало, зрелость смотрит снизу вверх, словно из полуподвала, и вмешает свой итог – взгляд прицельный, микроскопный, – в беглый штрих, короткий вздох и хорей четырехстопный». Собственным четырехстопным хореем автор желал подчеркнуть, что созрел, хотя было ему лет, что ли, 25.
Зрелость – самое непоэтическое и, сказал бы я, даже антипоэтическое время. Многие поэты после тридцати-сорока умолкают и переживают новый взлет уже в «третьем возрасте»: лета к суровой прозе клонят, как-то стыдно становится баловаться рифмой, трезвость заставляет все чаще смотреть на вещи с отвращением, а это стало востребованной поэтической эмоцией лишь у Некрасова и Бодлера, почти одновременно. Не самая