Но иногда происходило зрелище, потрясающее воображение. Сотнями лет свергаемые в реку огромные деревья, выморенные, накрепко сбитые и перевитые, словно фашина, превращенные в пластичный деревянный хлам, перегораживающий реку, не выдерживал и рушился в одночасье. Могучая, нашпигованная древесиной и льдом волна неслась по реке, сметая березовые леса, малые заломы и заваливая чистые пойменные луговины топляком, карчами[4], перетертыми сучьями и прочим мусором. Осенью можно было ходить босиком по траве-отаве, любоваться пейзажами со стожками, выплывающими из утреннего тумана, удить рыбу в многочисленных озерах, а весной, когда схлынет половодье, – попросту не узнать места и ноги себе сломать, карабкаясь по нагромождениям преющего, стремительно разлагающегося на воздухе дерева. Лес большей частью укладывался в пойменные старицы[5] и озера, и сколько же там разводилось рыбьих хищников – окуней и щучья!
Такие захламленные поймы здесь назывались тюпами или сорами[6]. Через три-четыре года они становились вовсе непроходимыми, ибо много раз перемытый суглинок удобрялся гнилой древесиной, становился особенно плодородным, быстро и густо зарастал – в основном красноталом, крушиной, волчьей ягодой и, как ни странно, хмелем, который сплетал кустарники снизу и доверху. Получались самые настоящие джунгли, с таким плотным лиственным покровом, что у земли было темно даже в солнечные дни, под ногами не росла трава, чавкала грязь от непросыхающих осадков, а от обилия гнуса нечем было дышать. Только загнанный лось мог уйти в сору, в иное время крупные звери обходили их стороной, хотя там было полно заманчивого корма. И если ушел, то уже с концами. Зато здесь в обилии селились грызуны и мелкий пушной зверек, особенно известный карагачский горностай, в котором некогда щеголяло пол-Европы монархов.
Это не просто Сибирь, это Южная Сибирь…
В одной из таких сор на Карагаче, еще в семидесятых, заблудился и погиб начальник отряда Репнин, после чего ее стали так и называть – Репнинская Сора. А залез в эту ловушку из страсти: пошел искать старицу, бывшую здесь прежде и легко доступную, намеревался щук половить на спиннинг. В Карагаче водилась ценнейшая рыба – нельма, которой в основном и питалось местное, и не только, население. Щука за рыбу не считалась, и ею обычно кормили собак, поросят и клеточных норок, которых разводили в коопзверопромхозе. Но среди геологов ловля этой рыбы была спортом, проводились чемпионаты, рисовались таблицы, делались серьезные ставки, совместимые с зарплатой за полевой сезон, и чемпионы торжественно награждались переходящей блесной Овчинникова, первого начальника Карагачской партии. Это была самоделка весом около полукилограмма, из самоварной меди, с шестью самоковными якорями, с вертлюгом из нержавейки, и все это позолочено кустарным, но качественным образом, да еще проба поставлена – пока в руки не возьмешь, кажется золотая. Рыбу на нее не ловили, да и не было здесь такой, чтоб смогла заглотить эту снасть; сам Овчинников когда-то работал на Нижней Тунгуске и сделал ее, чтоб добывать стокилограммовых и более тайменей. Репнин уже владел золотой блесной, но осенью, перед ледоставом, утратил чемпионский титул, всю зиму страдал от этого и, едва схлынул паводок и Карагач вошел в русло, отправился на заветную щучью курью. Не быть, не жить ему было – вернуть блесну…
Искали его целый месяц, прорубаясь сквозь завалы и чащи, тараня их гусеницами вездеходов. Кое-как нашли старицу, сплошь забитую гниющими корягами, но оказалось, отыскать тут человека – что найти пресловутую иголку в стогу сена. Погрызенные мелким зверьком кости обнаружили только глубокой осенью, когда опала листва, да и то случайно и с вертолета, – черные вороны указали…
Несмотря ни на что, Рассохину то время казалось самым счастливым, удачливым и одновременно роковым и зловещим, как сам Карагач. И все равно его тянуло на эту реку, как убийц тянет к месту преступления, и это были не только ностальгические чувства. После смерти жены он так часто и много думал о тех