И это та самая загадка, без разгадки которой невозможен разговор о стихах (да и о прозе) Дмитрия Быкова. Почему поэт, делающий все наоборот, поступающий так, как нельзя (не «не положено», а действительно, кроме шуток, нельзя), оказывается едва ли не единственным, кто знает, как надо?
Проще всего – и потому очень соблазнительно – указать в качестве ответа на феноменальное версификационное мастерство Быкова. На его способность говорить стихами на любую тему так же легко, как прозой, писать километрами без спотыканий, помарок и черновиков. На огромные еженедельные стихотворные фельетоны в «Новой газете» и «Собеседнике», на поэтическое шоу «Гражданин поэт». Наконец, на его постоянную готовность к экспромтам – нередко блестящим[1].
Однако легкость стихопорождения – качество, поэзии скорее противопоказанное. Мастера рифмованного table-talk’a далеко не всегда оказываются большими поэтами. Сочетание того и другого в случае Быкова – скорее совпадение, чем причинно-следственная зависимость.
Думаю, он и сам прекрасно это понимает и часто играет на зазоре между тем и другим.
Так, на резком переходе от остроумной болтовни к поэзии построено одно из лучших быковских стихотворений – «Свежесть», где почти полтора десятка строф поэт развлекает читателя описанием военной диорамы в одном из приморских городков:
На первом плане мы видим подвиг вахмистра Добченко:
Фуражка сбита, грудь открыта, в крови рот.
В чем заключался подвиг – забыто, и это, в общем-то,
Не умаляет заслуг героя. Наоборот.
На среднем плане мы видим прорыв батареи Тушина,
Тушин сидит, пушки забыв, фляжку открыв.
Поскольку турецкая оборона и так разрушена,
Он отказался их добивать, и это прорыв.
На заднем плане легко видеть сестру Тату –
Правее флешей Бородина, левей скирд.
Она под вражеским огнем дает солдату:
Один считает, что наркоз, другой – что спирт –
и вдруг перед самым концом взрывается:
Вот так, бывало, зимой, утром, пока молод,
Выходишь из дома возлюбленной налегке –
И свежесть смерти, стерильный стальной холод
Пройдет, как бритва, по шее и по щеке –
и все стихотворение за счет резкости этого контраста превращается из яркой игрушки в шедевр.
Так что версификация версификацией, но ответ, полагаю, совсем в другом. Все дело в том, что Быков – поэт вертикали. Не той «вертикали власти», о которой мы два десятилетия слышим из телевизора, а настоящей, в основании которой уверенность в том, что выше тебя есть некто, к кому ты можешь обращаться и кто способен тебя услышать и ответить.
Однажды Александра Блока попросили оценить стихи Анны Ахматовой. Блок долго отказывался, а потом сказал: «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом»[2].
Рискну заметить, что Дмитрий Быков этому блоковскому критерию удовлетворяет: о чем бы он ни писал, он всегда ощущает присутствие рядом Бога.
Именно рядом, ибо Бог Быкова антропоморфен: добрый, усталый и теплый. Если он мучает поэта, превращая его в карандаш, то это лишь затем, чтобы в конце согреть:
И когда после всех мучений
Я забыл слова на родном –
Ты, как всякий истинный гений,
Пишешь сам, о себе одном.
Ломая, переворачивая,
Затачивая, чиня,
Стачивая, растрачивая
И грея в руке меня.
Бог – это тот, кто отдает приказ прыгать без парашюта с горящего самолета, но перед самой землей непременно протягивает тебе руку: «Последний шанс последнего из последних, / Поскольку после последнего – сразу Он».
И если он воплощается, то в соседа по окопу, небритого, израненного, полуседого. И точно не всемогущего:
Я не вижу его верховным, как ни крути.
Генеральный штаб не настолько прост.
Полагаю, над ним не менее десяти
Командиров, от чьих генеральских звезд
Тяжелеет небо, глядящее на Москву
Как на свой испытательный полигон.
До победы нашей я точно не доживу –
И боюсь сказать, доживет ли он.
Вот тебе и ответ, как он терпит язвы земли,
Не спасает детей, не мстит палачу.
Авиации нет, снаряды не подвезли,
А