Самая желанная весна… Весна сорок пятого.
– Баба Тань, далеко ли? – остановила мою бабушку соседка по коммуналке грузная тётка Груша.
– А у церкву.
На миг получив свободу, я тут же полез в лужу – опробовал обнову: проверил самодельные красные калоши из бельгийской тонкой резины на моих подшитых валенках.
– Ах, пострел! Чаво удумал, – спохватилась баба Таня, – а ну, ходи сюды.
Корявая бабкина клешня схватила меня за ручонку и потащила за собой по разбитому тротуару Сивцева Вражка, в сторону Гоголевского бульвара – потащила по всему моему раннему детству.
Баба Таня была мне прабабушкой – бабушкой она была моей матери. Моя мама рано осиротела, и вырастили её баба Таня и баба Феня. Счёт своим годам баба Таня потеряла и, сколько я помню, на протяжении лет пятнадцати на вопрос, сколько ей, отвечала: «А восимесят чатыри». Годы согнули бабу Таню; маленькая, юркая, с мужицкими руками, с ногтями, что камни – не всякие ножницы их брали. Баба Таня раньше всех вставала: «Кто рано встаёт, тому Бог подаёт», – и поспеть за ней никто не мог.
– Коню столь работы не переделать, сколь я за жисть подняла.
От неё я узнал молитвы, от неё же и сказки. Эти сказки слышали от своих бабушек все русские ребятишки: «Няйдеть коза с орехами, няйдеть коза с калёными…» Сказки сменялись молитвами, и я повторял за бабушкой «Отче Наш», «Богородице Дево, радуйся» и длинную «Верую».
– Серёньк, – не раз говорила мне бабушка, – вырастешь, большим станешь, може, и у партию у ихнюю уступишь, а иконку-то под подушкой дяржи.
Взгрустнёт баба Таня – жизнь свою трудную вспомнит, детишек своих малых, умерших в младенчестве. Из тринадцати только две девочки выжили, да и из этих, из двух, мамина мама молодой при родах умерла. Голод вспомнит, пожар, войну японскую, мужа своего непутёвого, по всей сельской округе прозванного Азекой – первым затейником был на святках, на свадьбах, на Масленице, на гуляньях да на престольных праздниках.
– Во куды гляди, а не в бутылку, – очнувшись, проговорит баба Таня. – Прости, Господи, Азеку-греховодника! Скоромным в пост не брековал, да и до ручки горькой дужа охоч был.
«Ручка горькая», скорее всего, была самогонка, а название тянулось от «русской горькой». По морщинистой щеке скатится слеза в беззубый рот, начнёт бабушка слегка раскачиваться и запоёт:
Не унывай, душа моя,
Уповай на Господа.
Помяни, Господи, печаль мою,
Да кого спошлёшь на помочь мне,
Не Твоя ль я коза заблудшая,
От Твого стада отставшая…
Прошли мы с бабкой Плотников. Там на углу такая здоровенная лужа была – так и хотелось пройти её прямиком, но бабка потянула к себе, и я зацепил только край лужи.
– Куды тебе, лихоманка, несёть? От неслух какой!
Ноги и на этот раз не промокли – красные калоши выручили. Мне их сделал дядя Сергей. Он пришёл с войны, когда ещё снежные сугробы были; хромал – ходил с палкой. Ехал домой через Москву. А в Москве у него родня, да родня-то такая, дальняя – нашему плетню забор двоюродный – моя мама. Первым делом – мыться. Нагрели на плите большой бак воды, отнесли в ванную, керосину мама дала ему от вшей, мыла хозяйственного, и заковылял фронтовик на помывку.
Потом пили чай. Дядя Сергей достал из своего большого мешка кусок пилёного сахару и дал мне. Кусок был большой, прямо с мой кулак. До чего же сладкий был тот военный сахар. После чая дядя Сергей снял мерки с моих валенок. Из того же мешка достал красную резину, нож, рашпиль и клей вонючий – и пошло дело. Работал-приговаривал: «У меня энтой резины на всю Рязань хватит».
Прошли Калошин проулок (это так тётка Груша – соседка по квартире, портниха, коренная москвичка – говорила: не «переулок», а «проулок»).
– Эвона рассапливился… иде утирка? – Бабка достала тряпку, вытерла мне нос. – Ну, ходи веселей, – потянула и заголосила задорно:
Раз, два –
везём дрова.
Три, чатыри –
причанили.
Пять, шесть –
Бьём шерсть.
Семь, восемь –
Сено косим.
Девять, десять –
Деньги весять.
Шарк-шарк – шаркает бабушка, шлёп-шлёп – шлепаю я, норовя больше по ручейку. Прошли «Старые Конюшни» – вот и церковь Филипповская, нищие при входе. Бабушка развязывает узелки на тряпице и раздаёт милостыню по одной монетке: кому копейку, кому две. Я уставился на слепенькую старушку в белом платочке. Она всегда сидела слева от входа, когда светило