И хотя арестант часто впадал в такую ярость и смотрел на солнечный луч, мечом резавший плотный тюремный мрак, как на заклятого врага, светящийся столбик был не бесполезен узнику: по нему он судил о времени. Когда луч появлялся – начинался день, исчезал – и ночь вступала в свои права.
Существование в каменном мешке было мукой, каждый новый день не приносил ничего хорошего – заканчиваясь он оставлял обитателя подземелья в еще большем, чем вчера, животном отупении. Но слепящий глаза свет мучительно напоминал о внешнем мире и не давал окончательно забыться. Заключенный здесь человек выдержал бы сияние яркого восточного солнца в открытом пространстве – никто не бросит такого смелого взгляда на огненный шар, царящий в синеве неба! Но в смрадной темнице эта тоненькая струйка света, излучаемого дневным светилом, казалась узнику воплощением вызова и зол насмешки. Корчась на подстилке из грязной, трухлявой соломы, он отодвигался подальше, в темноту, проклиная и судьбу, и людей, и Бога.
Он был не один. В угол, где он ежился, как дикий, зверь, была вмурована железная решетка, граничащая с таким же каменным мешком. Через эту решетку к нему тянулась изможденная, грязная рука. Пошарив в темноте, рука наконец нашла и потянула край его рубища; слабый хриплый голос позвал:
– Варавва!
Он повернулся быстрым, гневным движением. Цепи его зазвенели.
– Чего тебе?
– Про нас забыли, – простонал жалобный голос. – Я умираю от голода и жажды и проклинаю тот час, когда связался с тобой…
Варавва молчал.
– Ты помнишь, – продолжал тот же голос, – какое сегодня число?
– Не все ли равно, – отозвался Варавва, – месяцы или годы прошли с тех пор, как нас сюда заточили… А ты знаешь?
– Восемнадцать месяцев прошло со дня убийства фарисея, – ответил сосед. – Сейчас идет пасхальная неделя.
Варавва не выразил ни удивления, ни интереса.
– Помнишь ли ты обычай Пасхи? – продолжал невидимый собеседник. – Один преступник, выбранный народом, должен быть отпущен на свободу! Ах, если бы это был кто-то из нас! Если невинность – заслуга, то выбор падет на меня. Бог моих отцов свидетель, что мои руки не запачканы кровью… Я фарисея не убивал… Немного золота – вот все, что я хотел…
– И разве ты его не взял? – прервал его Варавва. – Лицемер! Разве не ты ограбил фарисея, сняв с него все, до последнего украшения? Тебя схватили, когда ты зубами рвал с его руки золотой браслет. Не прикидывайся невинной овечкой! Ты – злейший вор в Иерусалиме!
За решеткой послышалось рычание разъяренного зверя. Затем после некоторого молчания опять раздался стон.
– Весь день без пищи! И ни капли воды! Я скоро умру! Умру в темноте и смраде!
Стенания переходили в визг.
– Туда тебе и дорога! – устало сказал Варавва. – Зато каждый, кто имеет золото, может спать спокойно!
– Ты демон, Варавва!
Через решетку просунулась сжатая в кулак рука. Потом бледное, искаженное злобой лицо притиснулось к прутьям.
– Клянусь, я буду жить хотя бы для того, чтобы дождаться того часа, когда тебя поведут на казнь!
Варавва молча отодвинулся подальше от злобного соседа и, глянув вверх, облегченно вздохнул: ослепительно-золотое сияние сменилось мягким красноватым светом.
– Закат солнца, – бормотал он. – Вот час, который она любит! Она пойдет с рабынями к колодцу и будет отдыхать и веселиться, а я… я… О Бог мести! Я никогда не увижу ее лица! Полтора года в этой могиле и никакой надежды на избавление!
Узник резко встал, и голова почти коснулась потолка темницы. Кандалы снова напомнили о себе громким бряцанием. Поставив голую ногу на выступ стены, Варавва приник к щели, откуда пробивался горячий свет заходящего солнца, но мало что было видно ему – огороженная небольшая площадка сухой, выжженной земли, да одинокая пальма с чахлыми листьями. Пристально вглядываясь, он старался различить что-то в туманной дали, но истомленный долгим вынужденным постом, не смог удержаться и опустился на землю, продолжая мрачно следить за розовым отблеском солнца на полу.
Этот свет падал и на его лицо, оттеняя нахмуренные брови и темные негодующие глаза, освещал голую грудь и блестел на массивных железных наручниках.
Всклокоченные волосы и спутанная борода делали узника похожим на дикого зверя. Он был почти раздет: бедра опоясывал кусок полуистлевшей ткани, подвязанной грубой веревкой. Хотя было очень жарко, узник дрожал в этом душном мраке и, уронив голову на колени, пристально и упорно, как филин, смотрел на солнечный луч, который с каждой минутой бледнел, угасая. Днем луч был ярко-красный («Как кровь убитого мной фарисея», – со зловещей улыбкой подумал Варавва), теперь же он стал бледно-розовым, как румянец зардевшейся красивой женщины.
От этого сравнения узник содрогнулся и до боли сжал руки.
– Юдифь, Юдифь! – прошептал он. – Дорогая Юдифь!
И, прижавшись лбом к скользкой стене, замер,