Оттого что моя душа осталась юной, мне все время кажется, что мой возраст – это просто роль, которую я играю, а мои старческие немощи и невзгоды – суфлёр, и он поправляет меня шёпотом всякий раз, когда я отклоняюсь от роли. И тогда я снова, как послушный актёр, вхожу в образ и даже испытываю определённую гордость оттого, что исправно играю свою роль. Куда проще было бы стать самим собой, вернуться в юность, – да только вот костюма подходящего нет.
От автора
Я надеюсь, что мне простят манию пережёвывать прошлое, болезнь закатных лет, чьё неоспоримое, хоть и незавидное, преимущество – способность жить одновременно в разных временах.
Я привык поздно ложиться и обычно стараюсь дотянуть до такой степени усталости, когда, улёгшись, тотчас засыпаешь. К несчастью, это удаётся не всегда, ворочаешься, зажигаешь свет, гасишь и вновь зажигаешь, угнетают бесплодные мысли, унылые песни продолговатого мозга, истоптанные дорожки моей литературы. Глаза мои закрываются, и в последующие полтора часа я вижу сны.
Томас Манн (ещё одна цитата!), оглядываясь на Вагнера, в письме сыну называет «Доктора Фаустуса» своим «Парсифалем». Пусть этот Тетраптих остаётся моим собственным Парсифалем.
Интродукция
Сижу, освещаемый сверху,
Я в комнате круглой моей.
Смотрю в штукатурное небо
На солнце в шестнадцать… свечей…
…Вот и я тоже. Сижу, твержу про себя дивную эту балладу и дерзостно представляю себя на месте другого изгнанника – Владислава Фелициановича Ходасевича. Комната моя, правда, не круглая, а прямоугольная, для единственного жильца довольно вместительная. Брезжит день, скучное утро сочится в окно. Голос радиодиктора вещает на местном наречии последние известия, всегда одни и те же. Прогноз погоды… Я жду своего часа. В десять – утренний концерт, Шуберт, Большая фортепьянная соната опус 916. Musik ist Zuflucht!. Музыка – это убежище, от слова убежать. Zuflucht – от zufliehen, прибежать. Бежать из России, прибежать в другую страну. Предательская этимология, как всегда. Зато музыка воплощает (и возвращает) утраченный смысл жизни.
И дикая мечта вторгается в помрачённый ум. Не странно ли, вспоминается то, о чём ты помнить не можешь, хоть и уверяешь себя, что так оно и было: молодая женщина, родившая меня, играла эту вещь. Она умерла тридцати трёх лет от эндокардита. От неё остались альбомы нот в твёрдых дореволюционных переплётах, исчёрканные моими каракулями, осталось пианино, его давно нет. Пианино старинной германской фирмы Sturzwage, по которому и сейчас бегут её пальцы, а я сижу на полу и смотрю, как нога в туфле с застёгнутой перемычкой нажимает на педаль.
Могла ли моя мама представить себе, что когда-нибудь я стану коротать поздний вечер своей жизни в другом столетии, на другой земле? Узна́ет ли она меня, новоприбывшего, там, в садах за огненной рекой, о которых вспоминает автор «Европейской ночи»?.. С чем, с каким багажом явлюсь я туда? Притащу ли с собой увесистый груз памяти, этот горб, мешавший мне распрямиться? Горб рабской принудительной памяти, с которой приходилось доживать свои дни, которую следует противопоставить уютной непроизвольной памяти Пруста и девятнадцатого века.
Бывшее будущее, вчерашняя вечность
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
Длится, всё ещё длится угрюмое утро, самое тягостное время дня; в который раз я озираюсь в ожидании иных, законнейших обитателей моего жилья, жду, когда они восстанут от электронного сна с первыми кликами компьютера.
Умолк Шуберт, умерший в таком же возрасте, как моя мама. Она опускает крышку инструмента. Я всё ещё здесь, со своим скарбом, в мюнхенской квартире, над моей головой – парижский испанец Хуан Гри, натюрморт с шахматной доской. Однажды в Чикаго я наткнулся на подлинник в Art Institute. Поодаль, на противоположной стене карта Российского государства: было когда-то такое. Отпечатана во времена императрицы Анны Иоанновны, подарок Гарри Просса, покойного друга, журналиста и политического историка послевоенной Германии. Бок-о-бок с антикварной картой ещё кое-что.
Летом 1015 года, по наущению старшего княжича, окаянного Святополка, были злодейски истреблены дети Владимира Борис Ростовский и Глеб Муромский, первые русские святые, и вот они здесь, в княжеских шапках и плащах, верхом на танцующих конях, на лунно-серебристом, ночном фоне взамен золотой византийской вечности. Икона московского письма XV века. А рядом – таинственные пришельцы в гостях у немолодых супругов Авраама и Сарры, еврейские юноши, ветхозаветные ангелы, вечно-женственные, задумчивые, склоняют друг к другу пышные причёски. Живоначальная Троица инока Андрея Рублёва.
Борхес (в одной из бесед) приводит фразу Уайльда: «Каждое мгновение соединяет в себе то, чем мы были, и то, чем станем; мы – это наше прошлое и будущее