А потом уже и не поешь всласть, зимой. Потом ведь снег с грязью перемешается, да с копотью, да с заводской пылью. Нет, надо первого дожидаться – только тогда.
В животе у меня бурчит. Может, сегодня дадут молока? Это вряд ли. Молоко бывает по четвергам, а сегодня еще только понедельник.
– Топ-топ.
– Замолчишь ты?
У Гальги лицо сердитое. Мне отсюда не видно, но оно сердитое, точно. Рот у неё, как щёлка, и улыбаться не умеет. На ходу она вскидывает меня повыше, как котомку.
– Держись давай.
Я держусь, я лёгкий. Лёгкий, а тяжёлый! Попробуй пять километров с таким на шее пройти.
Не хочу в детский сад!
Хочу и нет.
Там друг мой, Эдька. И ещё там воспитательница, если не спишь в мёртвый час, по лицу бьёт и ругается.
А дома у нас никакого мёртвого часа. И мама никогда не дерётся. И Гальга даже не дерётся. И бабушка. Она у нас совсем старенькая, ей шестьдесят лет. Она лежит всё время на кровати и улыбается. Лежит и улыбается в потолок, как будто там нарисовано что-то красивое. Какие-нибудь розы.
Я смотрел – там нет ничего. Паутину мы с Котькой в воскресенье всю убрали. Веник к палке привязали и выгнали паука из дома. Это мама его боится, смешная. А так мы бы его ни за что не выгнали.
Жалко паучонка. И бабушку тоже. Не хочу в детский сад!
– Гальга, пойдём домой, – говорю.
– Сейчас, только с горки разбегусь. Придумал.
Чувствую, что щёлка у неё сейчас совсем узкая. Её все сослуживцы боятся, Гальгу-медсестру. Даже хирург Чеглецов! А она – никого. Она даже нас не испугалась к себе забрать, когда папа пропал. Все испугались, а она взяла. У Гальги дома хорошо. Тепло и свой огород, картошка. Мы на полу спим, все вчетвером: мама, Котька, Гальга и я. Только бабушка на кровати одна. Жалко её, как она там улыбается.
– Вот чёрт! – Гальга оступается, и мы чуть не падаем в лужу. В озеро разливанное! Она вовремя перехватывает меня. – Не ёрзай, кому говорю.
Я целую её в берет.
Вон он – подлый кирпичный дом, всего один поворот остался. Сердце щемит от тревоги. Всего один поворотик!
Я.
Не хочу.
В детский сад.
Чтобы не зареветь, я начинаю думать про Эдьку.
У меня кое-что для него есть. Увидит – закачается! Я сую руку в карман и нащупываю сокровище. Нет, он увидит – закачается!
– Ну? Пришли.
Гальга ставит меня на сухое и отряхивает. Отряхивай или нет – я весь до нитки промок, пока шли.
– Ну? – говорит Гальга. – Чего хмурый?
Я молчу. Отворачиваюсь и молчу. Она и так знает, чего я такой. Она всегда знает, что со мной делается.
– Ладно. Давай, иди. Опоздаешь.
Она легонько толкает меня в несчастную спину.
– В субботу мать тебя заберёт. Я буду на дежурстве.
Я шмыгаю носом и не оборачиваюсь. Иду, кусаю губы, чтобы не плакать.
В субботу. До субботы – ещё целая жизнь! Как её прожить без мамы?
Глава 2
Шестидневка
Я – Олежек, и весной мне исполнилось шесть лет. Читать я уже умею – Котька научил, это мой старший брат. Он на барахолке у одного эвакуированного выменял азбуку, ещё старую, которую делали до Революции. Там много ненужных букв, вроде ятя, зато такие картинки! Их рисовал Александр Бенуа – там про индейцев, и про Египет есть – и про всё. Моя любимая книжка. На букву У – улица нарисована, по ней летают повозки, и лошади, и люди под зонтами. Ещё собачки. А башня разломилась пополам и падает, её сразил ураган. Буква У же.
Сегодня в обед манка на воде, потому что понедельник. По понедельникам всегда манка. Я больше люблю нормальную кашу, с луком, которую варит Гальга. Толстый Лёвка встал у меня за спиной и стоит. Я у него спрашиваю:
– Чего тебе, Лёвонька?
Молчит, как партизан. Молчал, молчал, а потом раз – и как плюнет мне в тарелку! От неожиданности я чуть не упал со стула.
– Ты чё делаешь, гад? – кричит Эдька.
Сам я крикнуть даже не смог от удивления.
– А чё? Он всё равно не ест. А я с субботы голодаю, мамка продуктовые карточки потеряла.
– Вот и голодай на здоровье! Тебе полезно, жиртрест несчастный, – злится Эдька.
Он мою тарелку взял и разглядывает, пристально так. Потом ложкой подцепил то место, куда Львище плюнул, и выбросил. Чуть в Зинаиду Георгиевну не попал, хорошо она спиной к нам стояла, ничего не видела.
– Давай, Олежек, лопай, –