Будущий владыка Рязанской и Муромской епархии давно истомился в ожидании. Лето на дворе, жарынь такая, что под черной рясой грубого тяжелого сукна все тело зудит неимоверно, хотя он ежедневно себя и окатывает свежей морской водой, а дела никак не двигаются.
Княжеское поручение, к исполнению которого он добросовестно приступил в первые же дни своего приезда в Никею, сказалось самым негативным образом на всем его пребывании здесь, а в первую очередь на посвящении в сан епископа. Патриарх все откладывал и откладывал необходимую церемонию, ссылаясь на разные неотложные дела.
«А как славно все начиналось-то, – мрачно подумалось уже вроде бы не священнику, потому что он был в монашеской рясе, но пока еще и не епископу. – И в Киеве все без сучка и задоринки прошло, и добрались до Царьграда почти без нервотрепки».
Действительно, всю поездку по Черному морю, невзирая на глубокую осень, погода откровенно баловала корабельщиков. Не то что шторма или урагана, но даже и ветер почти все время попутный был, так что гребцы откровенно филонили, день-деньской напролет лениво переругиваясь друг с другом.
Скучали и томились в связи с вынужденным бездельем и пассажиры корабля. Все они бесцельно слонялись по палубе, то и дело переходя с борта на борт, и не знали, чем себя занять. Все, за исключением одного, в монашеской рясе. Во-первых, ему нужно было привыкнуть к своему новому имени, которое он сам себе не без легкого тщеславия выбрал в Киеве. Отныне его уже звали не отцом Николаем, а отцом Мефодием, в честь одного из легендарных братьев – просветителей славян[1]. А кроме того, он в срочном порядке обучался греческому языку, чтобы иметь возможность беседовать с византийцами без переводчика.
Он припомнил события полугодовой давности, и лицо его осветилось мечтательной улыбкой. В вечном городе, как его уже давно называли сами жители, нагло украв этот высокопарный эпитет у Рима, и впрямь было чем полюбоваться. Форум Августина, Одигитрийский монастырь, знаменитый гипподром, храм Святой Ирины, где проходил Второй Вселенский собор, акведук Валента[2], столп Юстиниана[3], где тот восседал верхом на коне с яблоком и жезлом в руках…
Да по одному Августеону[4] можно было бы бродить несколько суток.
За Медными воротами открывалось гигантское здание Большого дворца. В самой резиденции императоров, если идти прямо, – Жемчужный зал. Налево захочешь повернуть – Овальный перед глазами откроется, а направо – Зал Орла. Сумеешь все обойти и не устать, тогда следуй во дворец Магнавра, а коль и его осилишь – дальше иди. Там, почти на берегу моря, гордый красавец Буколеон высится.
Ох, как же волновала воображение отца Мефодия вся эта величественная красота. Пусть ныне перед глазами лишь ее жалкие остатки, и все равно… Конечно, все это сейчас было уже далеко не таким прекрасным, как раньше. Полуразрушенные и бесстыдно ободранные крестоносцами залы, выщербленная мозаика, укоризненно зияющие чернотой пустые проемы окон, закопченные стены – по варварскому обычаю захватчики, привыкшие к убогости своих замков и огромным каминам, жгли костры прямо посреди залов… Тем не менее горделивая мощь Августеона, продолжавшая ощущаться почти физически, по-прежнему потрясала любого вошедшего.
Однако и его красота меркла в сравнении с величием храма Святой Софии.
Вот что, по мнению отца Мефодия, само по себе уже было чудом из чудес. Они начинались, стоило только войти в нартекс[5], где над императорскими дверями возвышалась знаменитая мозаика с Львом Мудрым, припадающим к ногам Христа. Не одни лишь простолюдины склонялись здесь в низких поклонах. Тут по традиции трижды падал ниц каждый император Византии.
Двери, ведущие из нартекса в наос[6], как сказали отцу Мефодию, по преданию, сделаны из древ Ноева ковчега. Пройдя их и перешагнув порог, он ступил под огромный величественный купол пятидесятиметровой высоты.
Сделал шаг и… остолбенел. Яркий свет, льющийся сквозь сорок окон, прорезанных в его основании, струился на богато украшенную мозаикой внутренность храма, создавая впечатление, будто не он освещается солнечными лучами, а сам его излучает.
Довершила же его изумление мозаика. Лучи солнца, окунаясь в нее, сверкая и затухая, приводили в движение фигуры святых и императоров, заставляя их не просто искриться золотом, пурпуром, синевой, а переливаться всеми возможными цветами, создавая иллюзию реальности. Изображения не были неподвижными – они двигались, то приближаясь, то отодвигаясь от человека. Они жили, только в своем – ином, потустороннем мире, паря в нематериальной среде, насквозь пронизываемой светом.
Даже воздух показался ему здесь каким-то особенным.
А ведь внутри величественного храма отца Мефодия, сопровождаемого двумя неизменными спутниками из числа дружинников: улыбчивым Цветом и мрачным, вечно всем недовольным и ворчливым Хрустом, ждали еще и святыни, да какие!
Помимо дверей, сделанных, как упоминалось уже, из Ноева ковчега, тут был и столп,