Юркий, остроносый, с лобастой головой, он и впрямь напоминал какого-то мелкого, не гнушающегося падали хищника.
– Яволь, герр штурмбаннфюрер[1], – встрепенулась фройляйн, положила пудреницу и с хрустом перевернула журнальную страницу. – Вариант два бис. Номер восемьсот сорок первый. Русский, Иван Иванович Иванов, семнадцатого года рождения, предположительно военнослужащий Красной Армии, звание и должность не установлены. Взят в плен тяжело раненным в районе Вязьмы[2], от предложения вступить в РОА[3] категорически отказался, дважды, в августе тысяча девятьсот сорок второго года и в октябре тысяча девятьсот сорок четвертого пытался бежать. Держится независимо, пользуется среди заключенных авторитетом, направлен в наше распоряжение службой безопасности лагеря.
В ее голосе слышалось раздражение – попудриться не дал, свинья. Впрочем, нет, иногда под настроение хряк. Тщедушный, задыхающийся, воняющий шнапсом и потом. Если вдуматься, не хряк – кролик. Сволочь…
– Так, а что там с барышнями? – Штурмбаннфюрер зевнул, по-собачьи оскалился, показав прокуренные редкие зубы, и неожиданно отвлекся, посмотрел на санитаров: – Эй, там… Этого в холодильник. Вскрывать буду завтра.
Двое рослых шутце[4] в медицинских халатах кантовали на носилки недвижимое тело. На лицах их читались равнодушие, скука и полное отсутствие каких-либо эмоций. А чего, спрашивается, интересного-то здесь? Мокро, хлопотно, дубово и неподъемно. А главное – привычно. К тому же даже не баба – мужик. Эка невидаль, насмотрелись…
– С барышнями все в порядке, имеют место быть, – криво усмехнулась Герта, с презрением фыркнула и снова очень по-сортирному зашуршала бумагой. – Ядреные славянские девки. Алена Дормидонтовна Зырянова из города Иркутска, что в Сибири, и Марыля Кобазева-Градецкая из польского движения Сопротивления. Обе родились в двадцать третьем, обе кровь с молоком, то есть практически здоровы, удовлетворительно упитанны и имеют, не в пример большинству, нормальные регулы[5]. Пахать можно. Отличный материал, герр штурмбаннфюрер, вы же знаете, что Равенсбрюк[6] всегда идет нам навстречу, выделяет для работы самые красивые экземпляры[7].
Вот в том-то и дело, что материал отличный. У самой-то – груди с кулачок, герпес, руки до колена, а коленки острые, неаппетитные, кажется, порезаться можно. Впрочем, нет, кости малого таза будут поострее, потравматичнее. Зато – нордический цвет глаз, черные петлицы и целая очередь воздыхателей чином не ниже капитана. Этих грязных, ограниченных, воняющих шнапсом скотов.
– Ну вот и славно, – одобрил доктор Брандт, – начинайте. Готовьте русского, инструктируйте барышень. А мы пока с коллегой пойдем покурим. Никотин, говорят, активизирует работу мозга. А, Вилли? Как у вас с полетом мысли? Летит? Далеко? И в какую же сторону? Не на Восток, надеюсь? – Он глухо рассмеялся, встал и похлопал доктора Шумана по плечу. – Пойдемте, пойдемте, покурим моих. Трофейных. Пахнет хорошо не только труп врага, но и его табак.
– Ну уж нет, Вальтер, не скажите, русские папиросы горлодернее фосгена. – Доктор Шуман с ухмылкой поднялся, привычно поддернул штаны и, торопясь, пригладил жидкие, зализанные набок волосы. – Впрочем, ладно, пошли. За компанию, говорят, и жид удавился…
– Э, Вилли, а не было ли у вас в роду евреев? Вы ведь человек компанейский, – пакостно выпятил губу доктор Брандт. Доктор Шуман что-то ему ответил, и так, зубоскаля, поддевая друг друга, они вышли из просторного застекленного бокса. Путь их лежал через зал, по краю бассейна, к узкой, ведущей на чердак лабораторного корпуса лестнице. Там с чисто немецкой аккуратностью было устроено место для курения – тазик с песком, ведерце с водой, банка-жестянка для собирания окурков. Каких либо скамеек не было и в помине, нечего рассиживаться, надо работать для Германии. Все очень по-нордически, конкретно и строго – делу время, потехе час.
– Прошу. – Доктор Брандт достал початую пачку «Кемела», с важностью протянул, стрельнул зажигалкой. – Это куда лучше русских папирос.
– Да, у Шелленберга губа не дура. Не зря он предпочитает именно эти сигареты, с верблюдом на пачке[8], – согласился Шуман, с завистью вздохнул и, пустив в оконце струйку дыма, резко сманеврировал, отошел от темы: – А ведь в Буковый лес[9] пришла весна. Весна…
– М-да, тает, – придвинулся к оконцу доктор Брандт, прищурившись, затянулся и далеко плюнул в небо сквозь штакетник зубов. – Весна, природа. Против нее не попрешь. Как там у Гете-то? Весна, весна… Хм… Ну, не важно.
Перед ними расстилалась панорама мужского концентрационного лагеря Бухенвальд. Длинные, похожие на затонувшие баржи бараки, просторный, выложенный щебенкой аппельплац[10], мощная, под высоким напряжением ограда – с вышками часовых, колючей проволокой