Майка дремлет на ногах, и ложиться ей не хочется. Да и с чего было пристать? С осенней жидкой травы ни веса, ни молока не нагуляешь – сберечь бы то, что скапливается в полупустом, мотающемся промеж ног вымени. Потому весь долгий, проведённый в стаде день грезилось корове ведро тёплой, сдобренной картофельными очистками водицы, за которым и чего другого перепадало: ботвы свекольной, листа капустного, навильник сухого сенца.
Правда, в потайных кладовых её большого чрева, где-то подле самого сердца, уже вызревает, отягчая плоть, нечто, чему она пока не придаёт значения, но что со временем прибавит усталости, и надо будет чаще ложиться отдыхать. Это нечто станет её главной заботой, а потом и болью – пронзительно-нестерпимой и сладостной одновременно.
Телков Майка приносит каждый год – лобастых, настырных, норовящих дотянуться до сосков, но приходят хозяева и телка уносят, чтобы вернуть в стайку через несколько дней. Однако к матери его уже не пускают почитай до самой весны. А когда сходит с земли снег и яркое солнце начинает надоедать своими чересчур теплыми прикосновениями, однажды утром открывают калитку загона, и это означает только одно – можно идти на волю, к таким же, как и она, коровам.
Выгоняют и телка, следом за ним идёт, пощёлкивая бичиком, хозяйский сынишка – этот приставлен доглядывать, пока глупый ещё Майкин детёныш не попривыкнет ходить в стаде.
Время это особенно любо корове: разминая застоявшуюся кровь в ногах, передвигается Майка не спеша, с достоинством, но так, чтобы не отставать от себе подобных, иначе бока испробуют длинного пастухова бича. Нехитрая наука сия усвоена ею давно – с молодых лет. Да и обличье коровы – красное, с белыми пятнами – слишком приметно среди в подавляющем большинстве чёрно-пёстрых сородичей.
Молодость свою Майка почти не вспоминает – голодная и холодная была та молодость.
Народилась она от матери доброй, удойной, а вот хозяевам они достались никудышным. Бросят в ясли какой-никакой клок сена и – кормись целый день. Бывало, что и не бросят, потому как нечего бросать-то.
В ту памятную зиму и вовсе поставили на бескормицу – Майка как раз затяжелела вторым по счёту телком. Тряслись от голода ноги, промеж которых тряпицей висло пустое вымя.
И однажды, когда уже пропало невыразимо гнетущее чувство голода, а тощий живот, казалось, навсегда присох к костям позвоночника, явились две чужие женщины – старая и молодая. Старая молодую называла Катериной, молодая старую – теткой Надюшкой. Молодая стояла в сторонке, а старая оглядывала, ощупывала обеих коров – мать и дочь. Майка поняла, что одну из них эти женщины собираются увести. И, собрав силы, она негромко и жалобно взмыкнула, будто хотела сказать, даже, может быть, крикнуть: «Заберите меня отсюда поскорее! Нет мочи терпеть бескормицу!»
– Катерина, – обратилась старая к молодой. – Берём красную. Ежели откормишь как надобно, то добрая будет тебе ведёрница, и тётку свою не раз помянешь добрым словом.
Тогда в своей короткой коровьей жизни она ещё ничего не знала о жизни людей. Не знала, что женщин к её прежним хозяевам привели две вещи – случай и нужда. У Катерины с мужем Капитоном и свекровью, бабкой Настасьей, были и корова, и вдосталь заготовленные на зиму корма. Но сломала ногу коровёнка, и пришлось забить её на мясо. Деньги за него выручили небольшие, а других в семье не водилось.
Совсем остаться без кормилицы означало перебиваться с хлеба на воду. И все бы ничего, да в семье помимо взрослых пара малых ребятишек – доченька и сыночек. Как с ними-то быть?
По деньгам смотреть – сытую да удойную корову не купить, а такую вот отощавшую – в самый раз. И набросили верёвку на рога, и повели дорогой длинной, улицей широкой, мимо народа любопытного, на слова скорого, слова беспощадные.
Еле-еле тащились женщины со своей покупкой до места, где проживала молодая. А люди оглядывали Майку, щерились, одни провожали взглядами молча, другие отпускали шутки:
– И де вы таку собачонку отыскали?.. Гляди, верёвку порвёт да к помойкам убежит жир нагуливать…
Катерина отворачивала залитое краской лицо, тётка Надюшка материлась:
– Вот гады, таки-сяки, не мы ж с тобой, Катька, до такого срама довели коровёнку…
Посреди пути не выдержала, вырвала силой конец верёвки из рук племянницы и пошла передом, наказав той идти по другой стороне улицы, будто сама по себе.
– Иди, будто не знашь меня. С меня ж, старой, как с гуся вода. Пускай щерятся…
При своём небольшом росточке и столь же маленьком, собранном, будто в кулачок, личике тетка и впрямь могла дать отпор любому. Оторопь брала всякого, на кого взглядывала Надюшка своими не по росточку большими пронзительно-чёрными глазами, а уж ежели открывала рот – старались поскорее повернуться к ней спиной и уйти от греха подальше. И здесь всё дело было в голосе – низком и необычайно звучном, никоим образом не подходящем к тёткиной неказистой на вид женской конституции. Оттого, наверное, и считалась она колдовкой, могущей навести порчу на всякого, кто встал по какой-либо причине у нее поперёк дороги. И