Выйдя из вагона, Павел Кольцов понял, что приехал прямо в весну, что фронтовая промозглость, пронизывающие до костей ветры, орудийный гул и госпитальные промороженные стены – все это осталось там, далеко позади. Некоторое время он растерянно стоял на шумном перроне, глядя куда-то поверх голов мечущихся мешочников, и они обтекали его, как тугая вода обтекает камень. Жадно вдыхал чуть-чуть горьковатый, влажный от цветения воздух.
Город удивил Павла красотой и беспечностью. Киев жил еще по законам «старого времени» – только-только установилась советская власть, и она, видимо, еще чувствовала себя растерянной перед теми порядками, что давно утвердились в «матери городов русских».
Сверкали витрины роскошных магазинов, мимо которых сновали молодые женщины в кокетливых шляпках. За прилавками многочисленных ларьков стояли сытые, довольные люди. Из ресторанов и кафе доносились звуки веселой музыки.
По Владимирской, украшенной, словно зажженными свечами, расцветающими каштанами, неспешными вереницами тащились извозчики: одни – к драматическому театру, другие – к оперному. Сверкнул рекламой мюзик-холл. На углу Фундуклеевской Кольцов сошел с трамвая и, спустившись к Крещатику, сразу попал в шумный водоворот разношерстной толпы. Кого только не выплеснула на киевские улицы весна девятнадцатого года!
Высокомерно шествовали господа бывшие действительные, титулярные и надворные советники, по-старорежимному глядя неукоснительно прямо перед собой; благодушно прогуливали своих раздобревших жен и привядших в военной раструске дочерей российские помещики и заводчики; прохаживались деловито, поблескивая перстнями, крупные торговцы. Тут же суетились в клетчатых пиджаках бравые мелкие спекулянты, жались к подъездам раскрашенные девицы с застывшими зазывными глазами. С ними то нехотя, с ленцой, то снисходительно, по-барственному, перебрасывались словами стриженные «под ежик» мужчины в штатском, но с явной офицерской выправкой.
Вся эта публика в последние месяцы сбежалась со всех концов России в Киев к «щирому» гетману Скоропадскому под защиту дисциплинированных германских штыков. Но и незадачливый «гетман всея Украины», и основательные германцы, и пришедшие им на смену петлюровцы в пузырчатых шароварах не усидели, не смогли утвердиться в Киеве, сбежали. Одни – тихо, как германцы, другие – лихо, с надрывом, с пьяной пальбой, как петлюровцы. А те, кто рассчитывал на их надежную защиту, остались ничейными, никому не нужными и вели теперь странное существование, в котором отчаяние сменялось надеждой, что это еще не конец, что еще вернется прежняя беспечальная жизнь – без матросов, без продуктовых карточек, – что вызывающе-красные знамена на улицах – все это временно, временно… Тишайшим шепотком, с оглядкой, передавались новости: на Черноморском побережье высадились союзники, Петлюра – в Виннице! Да-да, сами слышали – в Виннице! И самая свежая новость – Деникин наконец двинулся с Дона и конечно же скоро, очень скоро освободит от большевиков Харьков и Киев.
Кольцову казалось, что он попал на какой-то странный рынок, где все обменивают одну новость на другую. Он брезгливо шел по самому краю тротуара, сторонясь этих людей. Взгляд его внимательных, слегка сощуренных глаз то и дело натыкался на вывески ресторанов, анонсы варьете, непривычные еще афиши синематографа. В «Арсе» показывали боевик «Тюрьма на дне моря» с великолепным Гарри Пилем в заглавной роли. «Максим» огромными, зазывными буквами оповещал, что на его эстраде поет несравненная Вера Санина. В варьете «Шато» давали фарс «Двенадцать девушек ищут пристанища». На углу Николаевской громоздкие, неуклюжие афиши извещали о том, что в цирке начался чемпионат французской борьбы, и, конечно, с участием всех сильнейших борцов мира. Кондитерская Кирхейма гостеприимно приглашала послушать чудо двадцатого века – механический оркестрион.
Вся эта самодовольная крикливость, показная беспечность раздражала Кольцова. Они были неуместны, более того – невозможны в соседстве с той апокалипсической разрухой, которой была охвачена страна, рядом с огненными изломами многочисленных фронтов, где бились и умирали в боях с белыми армиями и разгульными бандами разных батьков бойцы революции; рядом с холодными и сидящими на осьмушке хлеба городами, как Житомир, где Кольцов совсем недавно лежал в госпитале. Нет, он никогда не забудет этого прифронтового города, в котором давно уже не было ни хлеба, ни электричества, ни керосина и растерянные люди деловито, ни от кого не таясь, разбирали на дрова плетни, сараи и амбары. Всю ночь напролет стояли у магазинов молчаливые, длинные, продрогшие очереди, так похожие на похоронные процессии.
Но именно там, в не раз расстрелянном пулеметами белых Житомире, – Кольцов явственно почувствовал это сейчас, – именно там шла настоящая жизнь страны, собравшей все свои силы для невероятной по напряжению схватки, а эта разряженная, бесконечно самодовольная толпа, бравурная музыка – все это казалось не настоящим, а чем-то вроде декорации в фильме о прошлом, о том, чего давно уже нет и что вызвано к жизни больной фантазией