Теперь голоса были совсем рядом. Сейчас она откроет дверь, продолжал вслушиваться Горошин, потом с силой ее захлопнет – сколько раз говорил, чтоб не хлопала – и пойдет к себе наверх в мансарду, громко топая всегда обутыми в грубые башмаки ногами, что при ее низкорослом, тщедушном, семидесятилетнем теле всегда удивляло. Потом наверху раздастся грохот – это упадет старое оцинкованное корыто, висевшее на гвозде, рядом с входом в квартиру, которое Крутиха, возвращаясь по ночам с промысла, зачем-то роняла. И как только она опять, в последний раз, хлопнет наверху дверью, все последующие звуки будут происходить уже в ее квартире – небольшой комнате и кухне, где всегда было полно пустых бутылок, консервных банок и одного двух постояльцев, кому Крутиха время от времени предоставляла ночлег.
Сегодня, судя по постороннему голосу, слышному наверху, это была женщина. И она была одна. Минут через пятнадцать стало тихо. Повалилась, понял Горошин, зная, что отход ко сну Крутиха называла именно так. «Чтобы набрать пустой тары, говорила она «как следует», надо с вечера до ночи обойти множество ей одной известных мест, заглянуть ни на одну помойку, ни в один двор, особенно, куда выходят задние двери ресторанов, кафе, магазинов, надо пройти ни один километр и, набрав это самое «как следует», принести его на второй этаж дома номер одиннадцать по Розовой улице. А уж потом можно и «повалиться». Иногда ей кто-нибудь помогал, из тех, кому некуда было идти. И тогда Крутиха приглашала его на ночлег, справедливо думая, что ночевать под крышей гораздо приятней и безопасней, чем под открытым небом.
Повалилась, опять подумал Горошин, совершенно безошибочно определив что сама Крутиха улеглась прямо над его головой, на старом диване, поскольку, кроме скрипа, оттуда доносился время от времени возникающий, рвущий на части тишину кашель. А другая, что совсем еще недавно переговаривалась с ней, устроилась на раскладушке, в дальнем углу комнаты. Потому что именно там раза два уже что-то падало, как падает раскладушка, у которой неправильно установлена нога.
Думая об этом, Горошин не заметил, как пришел сон. Он обрадовался, и с силой, как в далеком детстве, закрыл глаза. И как только он сделал это, тут же опять проснулся. Где-то совсем рядом прокричала Большая Синица. Должно быть, на березе, подумал Горошин, стараясь представить себе старое дерево, стоявшее на той стороне улицы, у самой автобусной остановки. Жаль, что береза не стоит перед окном, подумал Горошин неопределенно, хотя, кто его знает, что лучше. Зато перед окном у него есть лужайка, и он ничем ее не занимал, потому что она создавала иллюзию большого свободного пространства, которое он так любил.
Это была территория чистоты и порядка, несмотря на неухоженный подъезд и лестницу, заваленную всевозможным хламом – от старой обуви до ржавых велосипедов. И хотя этот хлам остался еще от прежних хозяев, что жили в квартире Крутихи до нее, Крутиха объявила этот хлам своим. А значит – не тронь! Домоуправление, занимавшееся в последнее время тем, что повышало тарифы, другой никакой работы не делало. А разжиревшие от непрерывно повышающихся зарплат тетки благополучно досиживали второй пенсионный срок, никак не желая уходить на пенсию. Но вот лужайка. Лужайка у него была. Это была его радость, его гордость, знак того, что все идет так, как должно. И каждый раз утром, подходя к окну и видя, как ровно и зелено лежит посаженная им травка, он радовался. И это придавало не только уверенности в себе, но и, слава Богу, здоровья. И он, Михаил Андреевич Горошин, кавалер Ордена Отечественной Войны, двух орденов Красного Знамени и двух Красной Звезды, выпускник Академии Бронетанковых войск, профессор, много лет преподававший в военном училище, и член Совета Ветеранов Второго Белорусского Фронта с удовольствием отмечал это.
Немного выше среднего роста, подтянутый, если ни сказать – худой, он был из тех людей, которые сразу располагали к себе. Его лицо с крупными светлосерыми глазами, казалось, правда, немного грустным. Но это было отражение его глубинной внутренней сути, которая, впрочем, вмещала в себя и живость ума, и отменное чувство юмора и доброжелательность к людям, что часто оформлялось обыкновенной улыбкой. Но было в этой натуре и что-то такое, что невозможно было увидеть не только со стороны, но даже и при некотором приближении. Будучи ровным и приветливым с окружающими, он мало к кому располагался настолько, чтобы его считали своим. И мало, кто мог пользоваться его доверием так, как комунибудь этого бы хотелось. Казалось, он всегда имел некий запасной ход, известный только ему одному. И поскольку это было в характере, привычки его не менялись.
Лежа с закрытыми глазами и понимая, что все еще не спит, Горошин теперь старался не открывать глаз. Но услышав Большую Синицу, все-таки сделал это. За окном розовела заметная полоса рассвета. В комнате стало почти совсем светло. Он опять посмотрел на часы. Время уходило. Половина пятого. Совсем недавно было три пятнадцать, с тоской подумал Горошин, понимая, что утром быть молодым и красивым вряд ли удастся. Он знал эти состояния после бессонной ночи – серое примятое лицо, с трудом глядящие в мир глаза, боль в затылке, от которой не спасают таблетки. Единственное, что могло бы помочь – это сон. Но уснуть не всегда удавалось. Мешали дела, мысли, лай собак, Большая Синица, Крутиха со своим корытом, закипающий