…Митя хлопнул ладонью по столу, опрокинув взорвавшуюся серым облаком пепельницу, и проснулся. Наваждение кончилось, порвалось школьной промокашкой, изрисованной чертиками, он разлепил веки и вывалился в тусклую шумную забегаловку с заплеванным полом.
– Пить будешь?
– Буду.
Грязно. Голубь жмется к заплаканному стеклу.
На барной стойке перетянутая синей изолентой поперек всего корпуса магнитола. Из пластмассовых дуршлагов колонок льются только басы, напористый бубнящий ритм.
Жирная тряпка упала возле стакана. Рука старой женщины. Кольцо врезалось в плоть. Еле успел отдернуть свои. Два движения, быстрые и размашистые. После тряпки, как после слизня, блестит мокрый белесый след. Тряпка падает на следующий стол.
Голубь жмется к стеклу, прячет стеклянный глаз в перья. Дождевая стеклянная пыль укрывает его безголовое, похожее на дирижабль тело. Наверное, болен. Нет зрелища мучительней больной птицы.
Напротив – волосатое ухо… бородатое ухо.
– Слушай, вождь, здесь как-то душно. И… Где твой лук, колчан и стрелы?
Гайавата не реагировал. Видимо, Митя больше не вызывал в нем симпатии. Но Мите сегодня не хотелось подстраиваться. Он разрешил себе сорваться. Хоп! – сорвался человек, летит. Разрешил себе быть самим собой: делай что хочешь, заодно узнаешь, чего тебе хочется. Однако странное дело – для того, чтобы быть собой, недоставало подходящей компании: никак не удавалось измерить, стал ли он уже самим собой или нет.
– Наливай!
Гайавата разливал и отворачивался, на всякий случай касаясь своей рюмки толстым выпуклым ногтем. Митя смотрел в красный профиль вождя – точнее, в его ухо – с любопытством молодого путешественника, поборовшего гадливость в отношении к туземцам. Собственно, только из-за этих удивительных ушей Митя и усадил его за свой столик.
Он не мог взять в толк, для чего столь тщательно – как кусты в английском парке – стричь бакенбарды, если из ушей растут такие метелки, такие шерстяные фонтаны… Волосы были седые. Волосы были сантиметров в пять длиной. Волосы выходили из ушей толстыми пучками, загибались книзу и, мягко распушившись, ложились на бакенбарды. Наверное, по утрам он их расчесывал. Разглядев профиль индейца, увенчанного перьями, трубку мира и надпись «The True American» на его футболке, надетой под пиджак, Митя улыбнулся. Сразу понял: Гайавата – и перешел на верлибр.
Взвизгнула входная дверь. Вошли бритоголовые.
– Вернулись, – буркнул Гайавата.
– Знай же, друг мой краснокожий, – говорил Митя, энергично дирижируя не прикуренной сигаретой, – все дерьмово в этом мире. Мудрый Ворон нас покинул. К предкам, сволочь, улетел. Мы, эээ, мертвы с тобой сегодня. Мудрый Ворон, чтоб ты лопнул. Я ругаю тебя матом, Мудрый Ворон, кар-кар-кар!
На Митино «кар-кар-кар» обернулись бритоголовые.
– Водка паленая, – сказал Гайавата в стол. – Не берет ваще. Паленой водкой торгуют.
Подошел возбужденный юноша со свастикой на обеих кистях. Смотрел так, будто зрачками умел выколоть глядящие на него глаза. Взял стоящий возле Митиного столика стул, поволок его в глубь бара.
– Паленая. Сто пудов – паленая.
– Наливай, о вождь, паленой! – скомандовал Митя. – Опалимся дочерна.
– Хорош моросить. Пей, налито. – Гайавата кивнул на его рюмку.
– Ну, – Митя торжественно поднял рюмку, – за твою резервацию в границах до одна тысяча четыреста девяносто второго года!
Митя, конечно, замечал, как Гайавата опасливо косится на окружающих, всем своим видом показывая, сколь мало у него общего с этим пустотрепом. Но пустотреп угощает, приходится терпеть. Митя обижался, но приходилось терпеть и ему. В уплату за нескрываемое пренебрежение оставались эти роскошные волосатые уши.
Волосы можно было бы заплести в косичку. На ночь на них можно было бы накручивать бигуди. Это были бороды сидящих в ушах гномов. Индейских гномов с перьями орлов на кончике шапок, с хищным оскалом и томагавками в перекрещенных руках. В случае опасности просто вытяни их за бороды.
– Да, мой вождь, я знаю точно. Точно знаю – но не помню, что я знаю…