«Папка, – кричал Васька, – посмотри на меня, ты видишь, что я живой?»; худые руки его, охватывавшие отцовскую шею, стали неприятно цепкими и сильными, и Донат почувствовал, что задыхается. Только теперь он вспомнил, что Васька действительно давно умер; мальчик, точно догадавшись, попрекнул: «Почему ты думаешь, что я умер?» И не мог уже Донат избавиться от страшной, выматывающей душу разрыв-тоски, такой, какая бывает лишь во сне.
Он все-таки упал, потому что угодил ногой в студеное, вязкое донце берегового родника, в котором закипали, перевертываясь, рыжие песчинки, а Васька вырвался из его объятий и бежал уже далеко впереди, пропадая розовой рубахой среди жарких летних подсолнухов, часто оглядываясь, словно боясь потеряться, а, может, зовя отца за собой, и были они уже не на заливном лугу, а посреди подсолнухового поля, за которым земля, как паляница с обрезанным боком, отвесно падала вниз, к морю. «Сорвется, – страшился Донат. – Ах ты, Господи, откуда ему знать, что там сразу обрыв».
«Стой, Васька! Пропадешь!» – кричал Донат, петляя за розовой рубахой и зная твердо, что сыну нет спасения.
Зеленый свет подсолнухов исчез, глазам стало больно от белого, сверкающего блеска моря, Донат, как обезумевшая лошадь, не мог прервать свой бешеный бег и в то мгновение, когда он потерял под ногами твердь и полетел в пустоту, сердце его больно сдвинулось с места и оборвалось…
«Скверный, однако, сон, – проснувшись и лежа с открытыми глазами, думал Донат, придавленный выморочной тяжестью виденного. – Такой сон не к добру. Васька покойный меня позвал, а я не отказался, пошел за ним до конца».
О смерти старик думал нечасто и спокойно, но сейчас мысль о ней кольнула остро, может, оттого, что такой близкой оставалась тягостная явь сна и не пропадали, а голубели, заплаканно и печально, глаза Васьки, не хотевшего умирать. И что-то еще новое, доселе неизвестное, тревожило Доната, со сна он в этом не разобрался, но скоро, впрочем, понял, что болит сердце. Грустно Донат прислушивался к мелкому покалыванию слева – так хозяйка тыкает иголкой сливу, предназначенную для варенья, быстро обходя ее со всех боков. Позже возникла другая, тупая боль, она растягивала сердце, наполняя его горячей неуходящей тяжестью; Донат удивился тому, что не может выдохнуть воздух, и, как давеча во сне, начал задыхаться.
Сердце все же потихоньку отпустило, Донат, со слабостью в теле, полежал еще немного, не закрывая глаз и раздумывая, с чего бы, интересно, разболелось сердце. Ему показалось, оттого, что в хате душно. В доме и впрямь было парко, недаром он целый день грел на августовском солнце старые саманные бока.
Во рту пересохло, и Донат, белея майкой, вышел в сенцы, пошарил по лавке, стараясь отыскать кружку, однако не нашел ее и тогда, сложив ладонь ковшиком, несколько раз зачерпнул ею воду из ведра и, часто закидывая голову, будто курица над корытцем, напился из ладони. Потеплевшая вода казалась слаще обычного, у нее был неприятный, металлический, от ведра, привкус.
Сила определенно возвратилась к Донату. Пора, однако, и в море. Ветра на дворе не было, это старик, оставаясь в хате, узнал по молчанию столетней шелковицы, отшелестевшей с вечера и, конечно же, усыпавшей окружье под собой перезрелыми, черными, как жучки, ягодами.
Не зажигая света, Донат быстро оделся и ступил на ветхое деревянное, о пяти ступеньках, средняя из которых так и прогибалась, крылечко, тотчас отозвавшееся жалобным чаечьим вскриком. Все окрест плотно накрыла тишина, изредка лишь, верстах в двух отсюда, в селе взбрехивали, а то и заходились коротким лаем потревоженные кем-то