Хотя нет – благородным человеком он продолжал оставаться даже в этих скотских условиях, если не по титулу, упраздненному новой властью, так по сути своей – непременно. И сути этой он изменять не собирался.
Зимняя Москва образца 1918 года встретила бывшего ротмистра неприветливо.
Изрядно подутратила свой полуевропейский лоск, купеческую обстоятельность и цыганистую лихость Первопрестольная за год большевистского правления, хотя за то же время из второй столицы империи успела стать первой столицей безбожной «Совдепии». Притих стольный град, съежился, несмотря на многолюдье, заполонившее улицы и площади, стал гораздо скромнее и гораздо, гораздо, гораздо грязнее. Враз превратился город из всегдашнего разбитного гуляки, принаряженного пусть и по прошлогодней, но истинно парижско-лондонско-берлинской моде, в мрачного оборванного побирушку. Облаченного в потрепанный картуз мастерового, крестьянские опорки, интеллигентское пенсне и заштопанную солдатскую шинель, пропахшую окопом и населенную мириадами упитанных вшей…
Примерно в такую же шинель со споротыми погонами кутался сейчас граф Ланской. Разве что без непрошеных «квартирантов»… Хотя кто может поручиться за последнее после месяца без малого скитаний по разномастным эшелонам, идущим бог знает куда, вопреки всем расписаниям, логике и вроде бы даже геометрии проложенных при «старом режиме» путей?
Точно так же, безо всякой логики, оказались заколочены грубым горбылем двери парадного подъезда особняка княгини М. Теперь, чтобы попасть внутрь, приходилось обходить весь дом, скользя на тропинке, обледенелой от щедро выплескиваемых на нее нечистот. А потом – пробираться внутрь через дверцу черного хода, безнадежно разбухшую от валившего из подвала густого пара и не закрывавшуюся нипочем, несмотря даже на грубо стесанную топором кромку.
– Скоро уже, батюшка, скоро, – прошамкала темнота голосом Митрича, престарелого дворецкого княгини, обитающего теперь в тесной и холодной дворницкой, опять же, вопреки логике, превращенной в форпост пустующих апартаментов. – Вот еще один пролет поднимемся, и тут оно, ваша светлость…
Как ориентировался старик в абсолютной темноте, для графа оставалось загадкой. Вероятно, действовала выработанная десятилетиями верной службы князьям М., почти что генетическая память… Впрочем, возможно, что и генетическая: семейство Мокрецовых служило княжеской фамилии не менее четырехсот лет, о чем, не скрывая гордости, не раз сообщал Митрич молодому графу во времена оные.
– Какая я тебе светлость, старик? – поморщился Ланской в ответ на неуместное сейчас раболепство слуги. – Никакая я не светлость давно… Забыл, что ли, что все чины и звания уже год как отменены?
– Простите старого, – залебезил старик, и граф снова поморщился, вдруг поймав себя на мысли, что морщится в последнее время чересчур уж часто.
«Отвыкать пора бы от чистоплюйства, ваша светлость… – неторопливо, словно тифозная вошь, проползла невеселая мыслишка. – Скоро год как разгребаете кровавое дерьмо голыми руками – никаких перчаток не напасешься…»
Митрич уже отпирал апартаменты княгини и, отомкнув последний замок, почтительно распахнул перед графом двери, склонившись в глубоком поклоне. Так и проступила сквозь видавший виды облезлый собачий тулупчик лакейская ливрея княжеских цветов…
Павел Владимирович вошел в стылую пустоту огромного и высокого помещения, бывшего когда-то жилищем нежно любимой женщины. Осторожно ступая, он прошелся по анфиладе комнат, с горечью глядя на некогда драгоценный, свисающий клочьями и заиндевевший шелк стен, безобразные ямы в штукатурке, напоминающие снарядные воронки, – здесь когда-то крепились выдранные с корнем подсвечники и изящные бра… Не знавший холода последние двести лет паркет вспучился и безбожно хрустел под ногами, а кое-где являл неприглядное нутро подполья, расковырянный штыками и топорами «пролетариев», видимо, искавших княжеские сокровища.
«Хамы… Торжество хама… – думал граф, перешагивая через лоскут скрутившегося полотна с куском багетной рамы. – Ничего святого: ломай, круши, убивай…»
Даже не разворачивая останки картины, он по характерному орнаменту багета опознал пейзаж кисти Констебла[1], которым не раз любовался раньше. Теперь картина погибла безвозвратно, и не стоило даже нагибаться за жалким остатком творения Мастера…
– Картинами печи топили, ироды! – горько пожаловался Митрич, семенящий чуть позади, словно угадав мысли ротмистра. – Они многие тыщи стоят, картины эти, а матросня с солдатами – знай крушит их прикладами… Я им, дескать, пожалейте, лучше себе возьмите да на стенку повесьте – добро ведь… А они: «Не надобно нам твое буржуйское добро! Портянок из этих картинок не наделаешь – жестко будет!..» И в печь… Егемоны – одно слово, прости, Господи, мою душу грешную…
– Гегемоны, старик, гегемоны, – поправил Ланской, мазнув взглядом по намалеванной на стене суриком размашистой надписи: «Вся власть Совѣтамъ!»
– Вот я и говорю: егемоны! Христопродавцы, одним словом…
Павел Владимирович, наконец, добрался до комнаты,