Да, денек был знаменательный. В училище приехал император Николай Первый, окруженный пышной свитой. Он ходил важно, высоко подняв голову, и смотрел будто бы вверх. Словно трещинки на потолках считал. А на самом деле все видел! По крайней мере так им, пансионерам, казалось. Потому что вроде и глядит вверх, а потом внезапно укажет пальцем на что-нибудь и спросит: «А это откуда? Что такое?» И вот уже кланяется их директор, господин Дынников, и с ангельской улыбкой объясняет: так мол и так, то-то и се-то, оттуда-с и отсюда-с, ваше величество! «Ну-ну», – милостиво кивает всезоркий император Николай Павлович Романов.
«Не может он меня не увидеть! – судорожно думал шестнадцатилетний Петр Алабин. – Никак не может! Такой человек все видит! Всех, насквозь!»
И вот делегация ходила-ходила, и вдруг император точно нарочно взял и поотстал от своих, разглядывая портреты на стенах. А его временного десятисекундного отсутствия тем же чудесным образом не заметили. Бывает такое. Редко, но случается. И вот тут, поняв свою фортуну, Петр и бросился к царю, да так бросился, что даже не дошел, а почти проехал до него по тем самым половицам, которые драил накануне. Подъехал и замер в метре перед императором по стойке смирно, стрункой вытянувшись и высоко подняв подбородок.
А царь, высоченный, с бакенбардами, посмотрел так, как, верно, только с облаков можно смотреть на всех смертных. Одно слово: император! Третьего Рима повелитель! Нахмурился и спросил:
– Кто таков, юноша?
Никто бы из пансионеров и никогда не посмел бы вот так подлететь к царственной особе. Хочешь спросить, попроси педагога, коли он сочтет нужным, то заговорит о том с директором. Ну а директор скажет: «Вон подите оба с вашими глупостями». За такое самовольство можно и выпоротым остаться, и вылететь из училища. Одна только причина могла быть такому самовольству, знал государь: жалоба на вышестоящих. А вот жалобщиков, надо сказать, Николай Первый не жаловал. Не любил он их по природе своей. «Терпение и труд – все перетрут, – считал он. – Молчи и слушай, а коли порют, то разумей, за что». Он и сам не жаловался тятеньке Павлу Петровичу, когда воспитатель, бравый солдафон Ламсдорф, поколачивал его время от времени за тугоумие или непослушание. Это он говорил: «Разумей, пехота!» И маленький Николай, пытаясь вывернуться, укусить того и удрать, да все тщетно, как правило, разумел. Но и в голову не приходило идти плакаться к отцу! Тот бы заставил добавить – за слабодушие и подлость. Оттого и не любил император самовольства и нюнь жалобщиков-учеников.
– Ну? – переспросил он, уже готовый дать отпор.
– Пансионер третьего курса Петр Алабин! – выпалил юноша. – Ваше величество, прошу после окончания Коммерческого училища зачислить меня на службу в Тульский лейб-гвардии полк, – он запнулся, проглотил слюну, – в котором служил мой отец и дошел в составе этого полка до города Парижа в тысяча восемьсот четырнадцатом году! – У него уже и в глазах потемнело от волнения. – Прошу вас, ваше величество, зачислить нижним офицерским чином. Родине хочу служить!..
А глаза Николая Павловича, только что собиравшие грозу, оттаяли и потеплели. Вокруг них уже кучилась императорская свита, так оплошно потерявшая коронованную особу. Все немного плыло перед взором юноши. Совсем рядом, точно качаясь среди других настороженных учителей, грозил ему пальцем бледно-зеленый лицом директор училища, господин Дынников, и старший педагог Мордвинов смотрел через очки так ровно и так серьезно, точно собирался отправиться на кухню училища за самым длинным и зверским столовым ножом, чтобы после отъезда императора исполнить-таки свое обещание насчет шкуры.
– Похвально, Петр Алабин, похвально, – кивнул император и потрепал юношу по темным волосам. – Хороших ребят готовите, господин директор! – не оборачиваясь на того, сказал он. – Нам такие нужны!
Отвернулся и двинулся прочь, а за ним потекла и вся его свита с директором училища и прочими педагогами.