1918
– Очень хорошо, что вы являетесь ко мне с цветами. Все мужчины, высуня язык, бегают по Сухаревке и закупают муку и пшено. Своим возлюбленным они тоже тащат муку и пшено. Под кроватями из карельской березы, как трупы, лежат мешки.
Она поставила астры в вазу. Ваза серебристая, высокая, формы – женской руки с обрубленной кистью.
Под окнами проехала тяжелая грузовая машина. Сосредоточенные солдаты перевозили каких-то людей, похожих на поломанную старую дачную мебель.
– Знаете, Ольга…
Я коснулся ее пальцев.
– …после нашего «социалистического» переворота я пришел к выводу, что русский народ не окончательно лишен юмора.
Ольга подошла к округлому зеркалу в кружевах позолоченной рамы.
– А как вы думаете, Владимир…
Она взглянула в зеркало.
– …может случиться, что в Москве нельзя будет достать французской краски для губ?
Она взяла со столика золотой герленовский карандашик:
– Как же тогда жить?
После четырехдневной забастовки собрание рабочих тульского оружейно-патронного завода постановило:
«…по первому призывному гудку выйти на работу, т. к. забастовка могла быть объявленной только в силу временного помешательства рабочих, страдающих от общей хозяйственной разрухи».
Чехословаки взяли Самару.
В Петербурге хоронили Володарского. За гробом под проливным дождем шло больше двухсот тысяч человек.
ВЧК сделала тщательный обыск в кофейной французского гражданина Лефенберга по Столешникову переулку, дом 8, и в кофейной словака Цумбурга тоже по Столешникову переулку, дом 6. Обнаружены пирожные и около 30 фунтов меда.
Вооруженный тряпкой времен Гомера, я стою на легонькой передвижной лесенке и в совершеннейшем упоении глотаю книжную пыль.
Внизу Ольга щиплет перчатку цвета крысиных лапок.
– Нет, Ольга, этого вы не можете от меня требовать!
Она продолжает отдирать с левой руки свою вторую кожу.
– Итак, вы хотите, чтобы я поделился с прислугой этим ни с чем не сравнимым наслаждением? Вы хотите, чтобы я позволил моей прислуге раз в неделю перетирать мои книги? Да?..
– Именно.
– Ни за что в жизни! Она и без того получает слишком большое жалованье.
– Марфуша!
От волнения я теряю равновесие. Мне приходится, чтобы не упасть, выпустить из рук тряпку времен Гомера и уцепиться за шкаф. Тряпка несколько мгновений парит в воздухе, потом плавно опускается на Ольгину шляпу из жемчужных перышек чайки.
О ужас, античная реликвия черной чадрой закрывает ей лицо!
Ольга давится пылью, кашляет, чихает.
Со своего «неба» я бормочу какие-то извинения. Все погибло. С земли до меня доносится:
– Марфуша! Входит девушка, вместительная и широкая, как медный таз, в котором мама варила варенье.
– Будьте добры, Марфуша, возьмите на себя стирание пыли с книг. У Владимира Васильевича на это уходит три часа времени, а у вас это займет не больше двадцати минут.
У меня сжимается сердце.
– Спускайтесь, Владимир. Мы пойдем гулять.
Спускаюсь.
– Ваша физиономия татуирована грязью.
Моя физиономия действительно «татуирована грязью».
– Вам необходимо вымыться. Работает ли в вашем доме водопровод? Иначе я понапрасну отсчитала шестьдесят четыре ступеньки.
– Час тому назад водопровод действовал. Но ведь вы знаете, Ольга, что в революции самое приятное – ее неожиданности.
Мы идем по Страстному бульвару. Клены вроде старинных модниц в больших соломенных шляпах с пунцовыми, оранжевыми и желтыми лентами.
Ольга берет меня под руку.
– Мои предки соизволили бежать за границу. Вчера от дражайшего папаши получила письмецо с предписанием «сторожить квартиру». Для этого он рекомендует мне выйти замуж за большевика. А там, говорит, видно будет.
По небу раскинуты подушечки в белоснежных наволочках. Из некоторых высыпался пух.
У Ольги лицо ровное и белое, как игральная карта высшего сорта из новой колоды. А рот – туз червей.
– Хочу мороженого.
Я отвечаю, что Московский Совет издал декрет о полном воспрещении «продажи и производства»:
– …яства, к которому вы неравнодушны.
Ольга разводит плечи:
– Странная какая-то революция.
И говорит с грустью:
– Я думала, они первым долгом поставят гильотину