– Её тяжёлые раздумья, в вечерних сумерках, сердитым голосом прерывала тётка Агафья, жена дяди Андрея, родного брата её мамы, и выговаривала ей: «всё дрыхнешь и дрыхнешь, слезливая горемыка, хоть бы делом каким занялась, а то всё слёзы льёшь и льёшь да своим видом унылость на всех наводишь. Взбодрись хоть маленько, поиграй с подружками, отвлекись, а мамки типеря у тебя никогда не будет, раз померла, привыкай уж, как-нибудь, к своему горюшку». Даша ещё не знала, как ей можно привыкнуть к её горюшку, но с подружками играть без мамы не хотелось, а взбодриться тоже не умела и просто делала всё по домашней работе, на что ей указывала тётка. Изредка, в её маленькую комнатку, где они жили с мамой, заходил дядя Андрей, крупный, грузный, обычно с заросшим щетиной лицом, от которого всегда исходили запахи трактора и свежей скошенной травы. Даше нравились эти запахи, она к ним привыкла. Он устало присаживался к ней на кровать и глухим голосом спрашивал: «ну как ты, моя дитятка, всё поди-ка маешься со своим горюшком»? И гладил её по головке своей сильной грубоватой рукой. В ответ она припадала мокрым лицом к его руке и, молча, давилась слезами. При этом ей очень хотелось обнять его ручонками за шею, повиснуть на ней и прижаться к его лицу, но она стеснялась это делать, думала обидится. Кроме того, раньше, когда жива была мама, у неё такого желания при
виде дяди Андрея не появлялось. Своего родного отца она не помнила и никогда не видела.
– Тётка Агафья, иногда, с глухим раздражением говорила, будто её укоряла, что она нагулянная, а вот хорошо это или плохо, она ещё не понимала. Но почему-то не хотела, чтобы её так называли и смутно догадывалась, что этим прозвищем обижают её и беззащитную маму.
– Она помнила её всегда больной, постоянно, лежащей вот на этой кровати под ватным одеялом, в красной шерстяной кофте, всегда бледной, с тонкими чертами измождённого лица. Сколько помнила себя Даша, она играла в куклы возле мамы, при этом о чём-то с ними тихонько разговаривала и улыбалась. Также помнила, что мама всегда пристально за ней наблюдала со страдальческим выражением больших синих подёрнутых слёзной пеленой глаз. Иногда пальчиком подзывала её к себе, прижимала холодными и худыми руками к мокрому от слёз лицу и почти безжизненным голосом, с усилием, о чём-то, ей шептала в ухо, но Даша ничего из маминого шёпота не запомнила и сейчас об этом жалела. В эти летние дни в их большом доме, кроме Даши с мамой, никого не было до самого вечера, от чего было скучно и одиноко. Изредка поодиночке заходили проведать её маму деревенские женщины, при этом Дашу просили выйти из комнаты и немножко побыть в избе или в ограде. Она так и делала. Понимала, что они обихаживают беспомощную маму и в чём-то её убеждают, поскольку до неё доносились обрывки их слов: терпеть, смириться, надеяться и ещё что-то, иногда надсадными сердитыми голосами. Слыша это, Дашенька жалела маму, торопливо вбегала в комнату, порывисто прижималась к ней, стараясь её обнять, будто хотела защитить от всех обид, и сквозь слёзы, захлёбываясь, просила тётенек оставить их одних. Даше казалось, что её маме с ней станет легче. Вот и всё, что осталось в Дашиной памяти, в её коротенькой жизни с мамой. К тому времени старший сын дяди Андрея Виталий дослуживал в армии последние месяцы и скоро должен вернуться домой, а его двенадцатилетняя сестрёнка Оленька отдыхала в пионерском лагере. С соседними девочками Даша по своему малолетству не успела подружиться, и ей казалось, что девочки, её ровесницы, избегают её и боятся с ней дружить, видимо из-за того, что её мама находится при смерти. Конечно, Дашенька сознавала, что она ещё маленькая, многое из происходящего не понимает и не скоро поймёт и помочь своей маме ничем не может, и от сознания своего полного бессилия огорчалась. Из взрослых её никто особенно не утешал, а только гладили по головке и называли сиротинкой, непонятным