Да, пожалуй, самым точным во всей этой истории было слово «шатается». Зима, войдя в город, пошатывалась, мертвела, теряла уверенность в себе. Здесь ее, побледневшую, хилую, рубили лопатами под размер тротуаров, гнали метлами с дороги, отшвыривали снегоуборщиками к обочинам, здесь она скользила и больно падала на тысячелетней московской плитке.
Эта плитка, несмотря на уверения, была опасна и с каждой зимой делалась все хуже. Мать Тани, выйдя из дома прямо на нее, поскользнулась, треснулась нестойкими мозгами и вместо пламенного Зюганова, данного нам пленумом ЦК КПРФ, влюбилась в Гайдара. Да в какого еще Гайдара – не в покойного Егора Тимуровича и даже не в дедушку его, Аркадия, тоже покойного, а в отца и сына их Тимура, советского депутата и морского контр-адмирала, пошедшего, в конце концов, тем же путем, что и родственники.
Раньше, бывало, люди тоже терпели от мозговых травм, но иначе, по-другому, был порядок, общественный договор. Если, скажем, били по башке кирпичом, то вынь да положь мне больничный, а если падал на голову цветочный горшок, непременно сам собой учился английский язык. Да, так было раньше, а теперь всей радости – Гайдар вместо Зюганова, люби его, люби. Может, конечно, надо было упасть головою еще раз – и тогда был бы английский или, на худой конец, хотя бы японский. А могло и хуже выйти: если с первого раза Гайдара полюбила, то кого со второго – не исключено, что и Кудрина, Алексей Леонидыча или даже еще кого пострашнее.
Сама же Таня упасть боялась и всегда ходила осторожно. И в этот раз тоже вышла тихонько – фиг вам в руки, дорогие политики, не упаду, сами себя любите забесплатно. На улице ей сделалось холодно, темно и пусто. Злой зимний ветер дул, выдувая с улиц остатки жилого духа, делал из города ледяную пустыню. Здесь, в самом центре, уже почти никто не жил, а куда делись люди, не говорили, да никто и не спрашивал.
Впрочем, некоторых выселенцев Таня знала лично.
Мамину подругу тетю Катю выселили еще в девяностые. Квартира у нее была старая, пятикомнатная, потолки – не доплюнешь. Пришли мордовороты, сказали освобождать место добрым людям с деньгами. Тетя Катя взбрыкнула, но даже морду бить не стали – сняли дверь с петель, унесли: заходи, кто хочешь, бери, что хочешь. Тетя Катя была женщина злая, по вечерам калымила сценаристом в одной кинокомпании, но и ее настигла судьба-индейка: калымь – не калымь, а удочки сматывать придется.
Честно сказать, сценаристом ей не нравилось, но платили хорошо. Мама Тани не понимала, за что ее в сценаристы, у нее ведь по сочинениям всегда твердая двойка была. Тетя Катя объясняла, что не те времена: нынче в фильмах нужен живой разговор, чтобы с матом и народными красотами, а не с жабом на отлете.
Но это была работа для денег, для души тетя Катя всцыкивала пьесы.
– Писать – пафосу много, дворянским сортиром пахнет, всцыкивать – самая килька, по-народному, без понтов, – объясняла она. – Это Лев Толстой писать мог, а нынешние только всцыкивают. Сейчас никто не спросит, чего пишешь, только – чего всцыкиваешь? Я, например, пьесу всцыкиваю, а ты бухгалтерский отчет, вот так общими усилиями и победим светлое будущее.
В пьесах тети Кати главными героями были почему-то холодильники, шкафы, электропечки, принтеры и другая оргтехника, которая разговаривала промеж себя на немецком языке.
– Почему на немецком, дура? – спрашивали Катю знакомые режиссеры, которым она носила свои пьесы.
– Потому что холодильник и остальное у нас немецкого производства, что непонятно? – отвечала та.
И некому было открыть ей глаза, что уже давно не немецкого, что говорить надо по-китайски – вот чье это производство на самом деле.
Сейчас мимо Тани по гулкой от холода мостовой вели детсадовскую колонну – на экскурсию, надо думать, или в Театр юного зрителя, хотя какой там театр с утра пораньше, дай бог до цирка дотерпеть. Пушистые круглые цыплята, сжавшись от холода, послушно семенили следом за крикливой воспиталкой. Последним, без пары, брел ангел в белой дутой куртке и шапочке, из-под которой выбивались рыжие даже в предутреннем сумраке кудри, плелся, шаркал ногами… Внезапно ангел увидел Таню, встал, как вкопанный, глядел, не шевелясь. Глаза у него были синие, как звезды, откуда только таких берут, ну, то есть известно откуда – но зачем? От таких вот самая беда барышням, причем не одной, не двум, а всей женской прослойке, всему сословию, любой из тех, кто в зоне досягаемости будет. Таня против воли тоже притормозила, а синеглазый все разглядывал ее, потом вдруг улыбнулся,