За исключением нескольких писем, написанных до 1933 года, значительность переписки раскрывается в послевоенные годы. В ней отражены как жизненные, мыслительные, профессиональные пути ее участников, так и их способ проживания истории послевоенного времени. Поскольку оба никогда не думали о возможной публикации и безоговорочно друг другу доверяли, в письмах нет и следа самоцензуры. Они раскрываются с более личной, непосредственной, теплой стороны и в то же время остаются куда неосмотрительнее, чем в своих трудах. Для Арендт переписка – первый опубликованный собственный документ частной жизни, для Ясперса – по крайней мере непривычный: «северонемецкий айсберг» (159), как он называет себя однажды, обнаруживает в переписке ироничные, нежные, искренние интонации, которых некоторым читателям не хватает в его автобиографических сочинениях.
Их отношения приобрели особое значение в связи с тринадцатью визитами Ханны Арендт в Базель после 1949 года. Это были дни, зачастую недели насыщенных диалогов. Которые не всегда были столь идеалистичны – оба любили споры и то и дело вступали в схватки со студенческим пылом. Однако фундаментом доверия была возможность говорить обо всем непосредственно, открыто и без стеснения, всегда ощутимое родство образов мысли, несмотря на несогласие в деталях. Об этих беседах нет дополнительных свидетельств, однако окружавший их интеллектуальный климат ощущается в спонтанности писем.
Когда связь была восстановлена в 1945 году, обоих не покидало ощущение, что они пережили всемирный потоп. Арендт по-прежнему погружена в «бесконечную бумажную волокиту» (34), как «лицо не имеющее гражданства». Несмотря на литературную известность, ей не удалось «завоевать уважения» (34). Из-за «отсутствия опоры и чуждости бытия» (104) она всегда отказывалась от участия в так называемой общественной жизни: «Я как никогда прежде убеждена, что достойная человеческая жизнь сегодня возможна только на периферии общества» (34). Но и у периферии был центр – «Мсье», ее муж: «мы друг для друга единственные, кто говорит на одном языке» (43). За этими пределами ее «немещанскую жизнь» (34) определяли чувства отчужденности, беспочвенности и одиночества. Их полностью разделял и Ясперс, но в них он видел, как и Арендт, шанс на новое начало. Сам Ясперс, после долгих лет официальных запретов, вдруг вновь стал «респектабельным»: почти визитной карточкой целой нации. Однако он не слишком доверял этой «бледной славе» (32), которая превратила его жизнь в «жизнь посреди вымысла» (35), наполненную суетой и спешкой. Для него существовала единственная точка, к которой он испытывал безоговорочное доверие: его жена, еврейка, жизнь которой была наполнена невысказанным страданием прошлого. Но «врата ада были распахнуты» (35), и было необходимо сохранять рассудок, когда потоп оставался «ориентиром» (60), а «все, что есть в нашем мире, могло быть уничтожено в течение месяца» (107).
Поэтому вопросом, всегда подспудно скрытым в переписке, которым задавались оба ее участника, был вопрос о том, где после всемирного потопа, который угрожает снова поглотить весь мир, можно найти опору: в какой нации, в какой идее, среди каких людей. Это вопрос политики, философии и силы человеческой природы.
Упоминания трех стран встречаются в переписке чаще других: Германия, Израиль, США. Никогда Арендт не относилась ни к одной из них однозначно положительно. Ясперс часто был подвержен сомнениям. Он мистифицировал Германию, как источник «немецкого духа» до прихода нацистов, но затем радикально отказался от этих идей. Он почти боготворил Израиль в 1950-е, но затем слишком велики стали сомнения, после освобождения он идеализировал США и, несмотря на сомнения, никогда от этого не отрекся. Ханна Арендт и Генрих Блюхер сыграли в ходе этих перемен не последнюю роль. Они представляли факты в новом, точном свете, когда его воображение вырывалось к новым измерениям.
Спор о «немецкой природе» начался еще до прихода нацистов к власти и продолжался на протяжении нескольких послевоенных лет. В 1932 году в националистском издательстве Stalling в своем родном городе Ясперс опубликовал статью о Максе Вебере, которую озаглавил «Немецкий дух в политической мысли, науке и философии». Статья, как он говорил уже в то время, стала попыткой, «обратившись к фигуре Макса Вебера» (23), снова сделать определение «немецкий» этичным. Авторский экземпляр он отправил Ханне Арендт. Она поразительно долго не отвечала благодарностью. Но затем ответила с уверенной прямотой. Она упрекнула его в том, что в фигуре Вебера он приравнивает «немецкий дух» к «рассудительности и человечности, происходящей из страстей» (22). Как еврейка, она не могла ни согласиться, ни поспорить. «Для меня Германия – это мой родной язык, философия и поэзия» (22). С этими словами Ясперс был отчасти согласен, но они для него были слишком неопределенны, слишком неисторичны. Он ответил: «Остается только добавить историко-политическую судьбу – и не будет никакой разницы» (23). Но наткнулся