МОЦАРТ
Повесть
1
Беспутный ветер маялся в предутренние часы на улицах Вены и, неприлично напирая на дверные засовы, без стеснения теребил чердачное хламье, играючи царапал, по стеклам заспавшихся окон ветвями деревьев, не чтил незыблемость замков на хозяйских кладовых.
Ой трубочист! Ой ветер-соглядатай! Ой палач! Что ты выискиваешь? Отчего неистов? Тебе неуютно, грустится, знобит?
Ветер не смыкал век, не остывал, не гасил в себе беса; он снова натыкался на твердолобые стены домов, изумляясь их ханжеской каменности…
Какие неуемные бредни замутили его отчаянную голову, какие безумные помыслы?
Чье окно – его пристанище? А-у-у, окошко! Окошечко, оконце. Где ты? Где ты, моя радость?
А! Вот ты где! Нашел! Единственное ты мое. Все окна перебрал. Зачем ты пряталось?
И ветер обрадованно затоптался, суетливо толкаясь в верхнее полукружье искристо-стекольного полусвода; с подхалимской кошачьей учтивостью потерся о засиненное светом стекло и, потеряв терпение, разогнавшись, ухнул в строгую, как монашеские молитвы, раму – так долбят крестоносцы неподъемным бревном в осадные ворота.
И вот, уморенные, пресытившиеся, подкупленные ветряным натиском, его искренним кавалерским рвением, створки, эти препакостные вредницы, со скрипом расходятся и смешиваются с лазурью из утра и ранних цветов.
Входи, нахал! Но ни на что такое не надейся.
Я и не думаю, монашенки-окна. Весь мир – мои поклонницы. Я в нем – бог. Впускаю синеву и только.
И, разойдясь по комнате, заполнив уголки и щелочки, затопив всесветьем сгорбатившееся тело клавира с откинутой крышкой и нотами на подставке, невыглаженную свежую постель, сумеречные, родовые портреты с деревянными шеями, в распудренных париках, с утянутыми талиями (вздохнешь – и душа вон!), одинаково застывшими совьими глазами, округлыми щеками и тонкими губами – портреты бледнокожие, бездвижные, – разбуженно, долго поющая лазурь подбиралась к горлу, губам, кончику носа. Вот-вот не хватит дыхания, вот-вот оно оборвется, истает.
…Ах!!!
Кто это?
Вон там! Далеко-далеко! Среди плотного потока сини!
Что за черная точка раздувается, подступает, растекаясь по горизонту, упираясь в розово-подсвеченные облака и по-звериному сжирает лазурь, подминая, терзая, глумливо ее раскалывая?
Уже различимы бурые, с глянцем на когтях, перепончатые лапищи и нетерпеливо дрыгающий хвост, а заплывшие глазки зорко, немигающе выискивают слабонервную добычу.
Сожрав небо и осушив его ясные берега до дна, до росинки, до капельки, задрав хвост, как змея перед атакой, дракон грузно проваливается в открытое ветром окно и застревает в его проеме, злобно суча бородавчатыми лапами.
Дотянуться бы вон до того мужчины на смятых простынях, со сбитым под мышку бантом сорочки. До его мучительно сжатых губ. До багрово напрягшейся шеи.
До судорожно вцепленных в продавленный тюфяк тонких, по-мальчишески нежных, не удрученных грубой работой пальцев. Ох и задрожал бы хлипкий человечий родишко! Затрясся бы в агонии, как кузнечик на вилке!
Всех вас одной лапой! Прищемить, растоптать, раздавить!!! Всех. Вот она! Видите? Вот эта лапа!
Душно. Потно. Воняет тухлятиной иль мерзкой требухой. Гадкая лапища с отточенными когтями рвется к горлу. Нависла растопыренной шестерней прямо над головой, вдавленной от ужаса в подушку. Го-о-спо-о-ди-и!!! Где ты-ы-ы?..
Над нашей грешной, вечно виновной, зовущей тебя в отчаянии, с надеждой, – землей?!
Убей дракона!
…Морозное солнце.
Колодезно-глубокое окно.
Белые маски-портреты все знают, все видели.
Стягивающий грудь воздух.
Декабрьский второй день, не последний.
Обескровленное лицо жены в проеме дверей.
– Ты… – она смотрела на мужа, кося влажными глазами, с неменьшим ужасом, что испытал он от встречи с дьяволом.
– Констанца, он душил меня! – ослабев, пожаловался и неожиданно улыбнулся, как просветлевший лес после ненастья.
– Кто! Кто тебя душил? – встревожилась жена, не заметив игры его состояния: Моцарт плакал, смеялся, огорчался и забывался, отвлекался, сердился, вспыхивал, прощал – все сразу, вместе, без пояснений и сцен. К его ветрено-изменчивому нраву домашние привыкли, благо, никому он не досаждал, напротив, помогал самому себе. Он не был ни бесконечно мрачным, ни надоедливо обидчивым, как в других знакомых ему семьях, ни мнительным, ни нудным в поучениях и выяснениях отношений деспотом. Его легкий, всё и всем прощающий нрав ценили многие.
– Дракон, Констанца. Чудовище! У него вот такие лапы и вот такие когти! И хвост… – он испугался только что пережитого и стал задыхаться. Стремясь ослабить банты-завязки на тонкой сорочке, порвал их и отбросил