Чего только стоили прабабка и прадед по матери! Первая согласно родовому преданию была в числе двадцати красавиц-простолюдинок, посланных Воронежской губернией на коронацию последнего русского царя. Второй, согласно тому же преданию был раскулачен, а когда за ним пришли, отбивался оглоблей, опрокинул на землю четверых и, будучи арестован, сгинул на Соловках. Дед по отцовской линии кончил жизнь в сугробе, куда его, непутевого путевого обходчика, завела не то метель, не то вредная старорежимная привычка. К тому времени жена его уже родила восьмерых, семеро из которых, в том числе отец Матвея, выжили и вышли в люди. Помимо этого было доподлинно известно, что самого Матвея родил Петр, Петра – Михаил, Михаила – Николай, а Николая один бог знает, кто родил. Прочие же и вовсе затерялись в массовке эволюции безликими, безграмотными и безымянными. Так что если Матвею и было чем гордиться, то только тем, что в свои пятьдесят он оставался крепким наконечником по-крестьянски увесистого, пущенного в светлое будущее из тьмы веков копья. И плевать он хотел на нынешних, набирающихся былой спеси потомков родовитых кровей!
Родился он под ослепительно яркой пятиконечной звездой Победы, и поскольку какие либо пророчества в его адрес не были речены, то рождения его никто и не заметил, кроме, разумеется, отца с матерью, которые по причине неразберихи военных лет потеряли к тому времени всякую связь с ближними и дальними коленами. Царь же Ирод в тот год был занят другими. И взял его отец после рождения, и поселился с ним и его матерью в далеком сибирском городке, куда его направило железнодорожное начальство. А так как лагеря ему были не по чину, то и жили они там в безмятежной и относительно сытой радости до смерти Ирода.
В ту пору много обездоленных войной людей скитались по стране, предъявляя согражданам свои разоренные, бездомные души. Не проходило дня, чтобы за калиткой не слышалось: "Помогите, чем можете, люди добрые!" Заслышав зов, мать снабжала Мотю куском хлеба, а то и пирожками с капустой, и он передавал их, пропитанных жалостью, в заскорузлые, голодные руки. Истрепанная гимнастерка, мятая шинель, солдатский сидор через худое плечо, отполированная верстами палка – таковы были послевоенные пророки. Бездонные усталые глаза их при виде Моти теплели и, принимая пищу, они приговаривали: "Спаси тебя, милый, бог, спаси бог!"
Одну нищенку он запомнил особо. То была женщина за порогом того неопределенного возраста, куда дети без разбора зачисляют даже нестарых людей. Мать привела ее, скорбную и худую, в дом, усадила за стол и приступила к ней с расспросами. И сказала женщина: "Сын выгнал меня из дома". Мать всплеснула руками, а женщина монотонно и смиренно поведала душераздирающую историю сыновней жестокости, которой невозможно себе представить. И поддался бы Мотя искушению жалостью, если бы не гладкий, складный, с нотками равнодушия голос женщины. Именно тогда впервые ощутил он разлад между формой и содержанием.
Так и жил Матвей в блаженном плену неведения, не зная прошлого и не ведая будущего, а в год, когда умер Ирод и "народ, сидящий во тьме, увидел свет великий", пошел в школу.
1
Привычно опустившись на видавшую виды скамью, он достал сигарету. На сегодня это последняя. Тире, так сказать, между суетой дня и вечерним остыванием. Таков обычай, которому он следовал перед тем, как подняться к себе. Откинутая спина, локти на спинке скамьи, нога на ногу, сигарета в зубах – он закидывает голову и глядит в вечернее небо. Где-то там, в загустевшей недостижимой глубине застыло перистое соцветье облаков. Плотная струйка сигаретного дыма (жизнь табака после смерти), наполнив ноздри запахом табачного тлена, устремляется к своему высокому розовому подобию, и далее, расслаиваясь и теряя тепло, исчезает в пространстве без следа.
Закрыв глаза, он видит себя словно со стороны: двор с потемневшими декорациями из окон, стен, дверей и чахлых деревьев. Посреди – скамья с обмякшей фигурой мужчины неопределенного возраста, в голове которого соткалась зыбкая картина двора с потемневшими декорациями из окон, стен, дверей, чахлых деревьев, скамьей посередине и почти музейной тишиной. Через пять минут крошечный мужчина в голове стряхнет оцепенение, встанет, вдавит окурок в песок и двинется к подъезду.
Стряхнув оцепенение, он встал, вдавил окурок в пыльный песок у скамьи и, машинально скользнув взглядом по своим окнам на третьем этаже, направился к подъезду. Казенная пружина с тяжелым, скрипучим вздохом позволила ему открыть дверь, после чего с натужной злостью возвратила ее на место. Звучная дрожь пружины, раздраженный гул двери, угрюмый, неопрятный подъезд – все, как всегда. Нужно пройти метра три и включить свет. И он делает то же, что и все жильцы его дома: застывает на месте, затем нащупывает ногами верный путь и, проклиная коммунальных прометеев, прокладывает дорогу к свету. Вот и на этот раз рука его почти коснулась выключателя, как вдруг…
2
– Ну-с, как мы себя чувствуем, дорогой Матвей Петрович? – услышал