На полу сидел сгорбленный старик. Его изрытое морщинами лицо покрывали бурые точки, похожие на пигментные пятна. Но вот старик вытер пот, и часть таких пятен – от уха до заострённого подбородка – превратилась в кровавую дорожку. Седые пряди, обрамлявшие худое лицо, прилипали ко лбу и вискам и напоминали «сосульки», две из которых были ржавого цвета. В давно выцветших глазах, словно в двух дряблых колодцах, плавала водянистая карамель. Взгляд казался пустым и равнодушным, но лицо сковывала та печать, которую не спутать ни с чем, – печать скорби и большой утраты.
Рядом со стариком – посреди рассыпанных ранеток и перевёрнутой банки с окурками – на полу лежал мёртвый человек. Это был мужчина. Лужа крови начиналась от его неподвижной головы и растекалась по впалой половице в сторону окна, время от времени махавшего полинявшими занавесками. В воздухе стоял сладковатый привкус смерти. Большая и зелёная муха деловито изучала у мертвеца оттопыренное ухо. Старик смотрел будто бы на неё, но вот муха перелетела к руке, а взгляд старика остался на месте.
У покойника глаза были открыты. Они напоминали две утонувшие в молоке круглые сливы, которые затем поднялись кверху, но упёрлись в застывшую поволоку. Казалось, что этими сливами умерший выискивал в высоте какие-то ответы. Возможно, что именно сейчас – у Бога или у самого простого ангела – душа убитого такие ответы уже получала. Но этого никто из живых не знал: не знал человек с потухшими глазами, и не знал другой – тот, кто втайне следил за ним.
В старике дёрнулась невидимая нить.
Он вскинул голову вверх, потянулся руками к потолку, его глаза заблестели, – но, вместо того, чтобы отдаться зову нахлынувшей молитвы, седой человек затряс губами, застонал и, обхватив длинными ладонями лицо, согнулся сломанным колосом к полу. Сотрясаясь от лихорадочной дрожи, он завалился на бок. Его рука медленно протянулась к неподвижному телу, и его глаза, наконец, взорвались потоком слёз.
– Прости меня, сынок! – прошептал он. – Прости, если сможешь!..
Старик ревел и просил прощения, хотя сам же в него и не верил. Он понимал бессмысленность любых слов, но всё равно умолял и умолял.
Мёртвый по-прежнему хранил молчание.
В это время раздался глухой удар в дверь. Следом ещё один. И ещё. Закричала женщина:
– Открывай! Открывай дверь, сволочь!
Старик вздрогнул, как от удара плетью.
– Безумный вонючий старикашка! Я тебе говорила: держись от нас подальше!
Лицо старика сделалось хищным. Медленно выпрямившись, он захрустел шейными позвонками, а затем глухо зарычал – зарычал, как бродячая собака, готовая драться за свою последнюю кость – драться до последнего дыхания. Безумный старикашка? С этим он даже не спорил – особенно с той, кто сейчас так распалялся. Старик её узнал – узнал с первого слова: по ту сторону двери стояла жена его убитого сына.
– Мерзкая гадина! Где мой муж?! Я знаю, что вы встречались! – Ненавистный голос резал, как стекло, и старик зажал уши ладонями. – Или ты откроешь по-хорошему, или сейчас эту поганую дверь вынесут! И тогда тебе несдобровать, проклятый старик!
Но тот, кого обзывали и кому угрожали, её уже не слышал. Он чувствовал, что времени побыть с сыном – побыть в последний раз – почти не оставалось. И потому старик хотел выжать из этой последней минуты всё до последней капли – сколько бы мало ему не оставалось.
(За ним продолжали наблюдать.)
Старик тихо плакал. Слёзы струились по его впалым щекам, смешивались с бурыми пятнами и падали на бездыханное тело – безмолвные символы скорби.
Дрожащей рукой он провёл по волосам сына – всё ещё мягким, как в детстве. Ему вдруг вспомнилось, как сынок, будучи совсем ребёнком, забирался на чердак угольного сарая, где зарывался в колкое сено и засыпал – безмятежным, крепким сном. А сам он ложился с ним рядом и просто смотрел на свою маленькую копию. Потом они отряхивали одежду друг друга и весело смеялись. Их волосы источали дурман пряных трав и свежесть уходящего летнего вечера, а их глаза лучились неподдельным счастьем. (Господи, как же давно это было! Так давно, будто бы никогда и не случалось…)
Воспоминания погружали старика в негу сна.
Но вот в дверь снова затарабанили, и он кубарем скатился из своих грёз обратно в комнату.
Бах-бах-бах!
Опять она.
Она!
Не будь его невестка такой стервой, всё могло бы выйти иначе. Он не расставался бы с сыном и не прятался бы, как чужой, от своих внуков. И, наконец, не произошло бы этой дикой ссоры, после которой он ушёл. Он бродил в беспамятстве по пустынным улицам, и его тело содрогалось, – но не от осеннего холода, а от разъедающей обиды. Сколько гадостей они наговорили