Перед нами типичный Кабре (так по мазку кисти мы узнаем Пикассо, по звучанию скрипки – Вивальди): чередование рассказчиков, постоянные скачки во времени внутри одного предложения, диалоги поперек времен и пространств, говорящие имена, блестящие фразы, великолепные, ужасно смешные диалоги и фантазия, подсвеченная всполохами реальности.
И что?[1]
…ist dies etwa der Tod?[2]
* * *
Маргариде
Инципит
Вы, без сомнения, видали иной раз в ночи, как мотылек, большой или маленький, судорожно машет крыльями, влекомый светом фонаря. Перед злополучным насекомым открыты два пути: либо его прельстит нечто иное, мотылек отклонится от курса и будет спасен, либо он подлетит к фонарю поближе и примется отчаянно описывать вокруг него спирали как завороженный, все быстрее и быстрее, пока не приблизится к источнику света, а как коснется его – в ту же секунду сгорит. Нечто вроде принесения себя в жертву огненному богу. Если же пламя защищено стеклом или это вовсе не пламя, а яркая лампочка, мотылек радостно улетает восвояси, даже не думая об опасности или самопожертвовании, едва не задевая крыльями своих собратьев, которые с той же мыслью кружатся у фонаря в очарованном контрдансе. Так он порхает, пока одна из тех миролюбивых и спокойных ящерок, что караулят на стене за фонарем в силу не подлежащих обсуждению древних договоров, не разинет пасть и не проглотит насекомое, упоенное мечтой о близости к свету. Ящерке приходится делить это лакомое местечко за фонарем со множеством сородичей, тоже догадавшихся о преимуществах охоты в засаде над беспомощной беготней по стенам в напрасном стремлении ухватить какую-нибудь съедобную живность. Особо везучей ящерице под конец сезона удается в два раза увеличиться в размере и весе. А мотыльков, к вящей славе Господней, всегда хватает: одному Богу известно, откуда на свет слетается столько насекомых. Так вот: в истории, которую я хочу вам рассказать, я считал себя ящеркой (на страже мира и покоя), а оказался серой сумеречной бабочкой, ослепленной сиянием, даже не подозревающей ни о том, как часто у фонаря караулит враг, ни о смертоносности света, даже если он исходит от пламени скромной свечи.
Что ж, такова моя история. Да и история многих других, без всякого сомнения. Кстати, зовите меня Измаил. Именно Измаил: вы не ошиблись. Как тот, из «Моби Дика»[4], так и есть. Вот заладили… Все, все твердите об одном. А я в этом нисколечко не виноват; могу поклясться. Хотя, кажется, это уже лишнее.
Измаил появился на свет в самый промозглый день года. Была среда, и редкие пешеходы, спешившие по улице в восемь часов вечера, думали только о том, как бы скорее укрыться от холода. Такой зябкий день выдался впервые за весь год, а может быть, и за десятилетие. Отец Измаила был флейтистом в Городском симфоническом оркестре и профессиональным переписчиком партитур и партий для разнообразных ансамблей. Поговаривали, что Рампаль[5] поручил ему переписать около пятидесяти партий своего основного репертуара, и этот заказ позволил семейству жить безбедно. Так говорят, но никто не может в этом поклясться на Библии. Когда Измаилу исполнилось десять лет, отец еще играл на флейте и переписывал партитуры. И как-то раз он посадил ребенка перед собой и сообщил ему, сын мой, тебе следует знать, что ты дитя холода, и мороз так проник в жилы твоей несчастной матери, моей супруге, что пневмония едва не свела ее в гроб. А все из-за тебя.
– Но, папа… откуда мне было знать.
– Не нужно особого знания, – заявил отец помпезным тоном, благодаря которому чувствовал себя важной птицей, – чтобы быть причиной чужого несчастья.
Мальчик на некоторое время замер, чуть не плача и думая с такой силой, что чувствовалось, как мысли крутятся в голове. А потом сказал, но ведь маму убил не мороз, папа.
– В этом ты прав: она умерла не от холода. Но холод ее смертельно ранил.
– Мне было девять лет, когда она умерла.
– Девять лет?
– Она умерла в прошлом году.
– Год назад?
– Да.
– Что ж, пускай, но с тех пор как ты родился, она так ослабла, что в конце концов – когда бы ни было – умерла. И не сомневайся, что это из-за тебя.
Десятилетний мальчик не может определить, сошел ли его отец с ума. Кроме горя, он ничего не почувствовал. И расплакался. А родитель промычал, ну вот, пореви еще. Что твоя милая соседка скажет?
– Пусть говорит что вздумается.
Измаил покривил душой: он сгорел бы со стыда, если бы Лео[6] увидела или услышала, как он плачет.
После этого разговора в семье произошел