Сижу в купе и мои руки на коленях вытворяют диковинные упражнения. Гимнастика для змей. Полная прострация… Пять часов езды и одно попугайское крылышко… Так ненавижу эти купе, где сидишь лицом к лицу с другими людьми, пряча взгляд в непостоянство сосен за окном, краснея от каждой своей и чужой отрыжки, боясь сглатывать слюну и слишком глубоко дышать. Руки мнут носовой платок. Попутчик – молодой лысый парень в тельняшке – смотрит на меня в упор с отвращением, потом презрительно сплёвывает на пол и отворачивается к окну. Я встаю и иду в другое купе.
Я так давно не был с людьми, но тут – в этом поезде – они как-то слишком рядом.
Дорог в моей жизни было много и всегда случалось так, что путешествия были сопряжены со страхом, чувством опасности.
Красная дорога из детства, какой-то невообразимо яркий закат, я устал, в кармане лишь перочинный ножик, а впереди ещё много километров до деревни, потом кровь заката запекается, и вот я один на страшном необъятном струпе ночи, так хочется сковырнуть, а нечем.
А вот – ледяная белая дорога, которую я слабо помню, потому что плакал, я спотыкался, шёл, белый внутри, совсем-совсем снежный, совсем-совсем остывший, под ногами снег, в голове молоточки.
И полные приключений непрямые дороги, и беспросветно прямые и скучные, под солнцем, в садах жизни, в цветах июня и в боязливом дыхании апреля, подтопленные неприятельские дороги, выводящие и не выводящие к прекрасным долинам, дороги, крученые и вертикальные, дороги, по которым никто не ходил кроме меня и дороги, по которым я плелся позади всех, дороги, пересекающие сами себя тысячу раз и улиткины клейкие ленивые слизистые дорожки самоосознания. Тропинки вен на её руках.
И широченные автострады греха. Страх всегда позади и впереди, он мой преследователь и моя же цель, все дороги – дороги меж двух огней – огонь А и огонь В, страх всегдашний попутчик и охотник, мягколапая вонючая гиена, только и ждущая момента, когда я присяду на пенёк, чтобы съесть пирожок. Но я уже довольно стар и все свои гипотетические пирожки привык есть на ходу, а некоторые события открыли мне глаза на простую истину: остановиться – значит умереть. Поэтому, дороги мои – буквальные и всякие другие – теперь никак не смотать в клубок, никак не загнать назад в чортову лампу, они свиваются и пересекаются, шуршат и ползут, в вечном шевелении, мои дорогие проклятые дороги.
И снова, из эфемерности проваливаюсь во вполне ощутимую, раскалённую добела топку купе. Сижу, скованный злостной социофобией, не в силах пошевелиться, совсем потерявшись, не вполне понимая, куда я еду и зачем. А за окном пустыри и потемки, моя спутница – приземистая костогрудая женщина, ест сыр, она наверняка знает куда едет, я бы спросил её, но мне страшно, ух как мне страшно, такое сыроедение – это ритуал, таинственный и непостижимый, и я знаю, спроси я у неё сейчас что-нибудь – будет худо. Сырный бог, которому эта женщина посвящала свой ритуал превратит меня в рокфор, или того хуже – в сырок “Дружба”.
И я снова засыпаю и просыпаюсь. И женщина ест сыр и восходит луна и заходит луна. И женщина ест сыр, и приходит рыжий проводник в галифе, и просит предъявить билеты, и восходит солнце. Засыпаю снова, и сон мой примиряет меня и с моими дорогами, и с незнанием, и с обрядом сыроедения, только со страхом не примиряет, и потому дорога продолжается, и кажется, будто ей нет конца.
Ночью будит, потеребив за нос, проводник – вам скоро сходить. Улыбается.
– Мужчина, у вас чемодан упал с полки, – сонно говорит сыроедка, глядя на вонючее невеликолепие высыпавшихся из чемодана вещей.
Что за привычка брать с собой всё-что-потом-и-так-в-гостинице-постираю? Она внимательно смотрит как я, краснея, собираю с прорезиненного пола все эти замысловато дырявые носки и давнишние майки, пожелтевшие полотенца и чертежи, леденцы и брошюры. Разглядывая мои пожитки, она пытается составить обо мне мнение, а мнение это, по всей видимости, не лучшее. Я несколько раз извиняюсь и, схватив чемодан, выхожу в тамбур. Что же она подумала обо мне, важно ли это, почему мне стыдно? За окном леса, в голове голоса, передо мной дорога, за мной – страх. Во мне – бездна.
О, эта ухающая, совиная бездна! Сколько раз мне приходилось просыпаться в холодном поту и чувствовать, как где-то в животе бездна сдерживает неизбежный зевок, и я вставал и шевелил пальцами в рваных носках и отхлёбывал чай из кружки с клоуном, как лекарство, как чудодейственную микстуру. Но бывает порой, что бездна в животе не сдержится и черно зевнёт. Ну что ж.
Всякоже – я зевок бездны, всякожды я – зевок бездны, и мне не пристало задаваться и задирать нос. Тем более, глупо уверять кого-то в своей человечности. Моя бездна – страшная бездушь, бестелесная, непознаваемая, но не святая. Древняя, но не мудрая. Моя бездна – это нелюбовь мира, что с трудом сдерживает зевки, глядя на душевное, мудрое, святое. Ей не кажется, она знает.
Но всё что я знаю и всё что мне кажется – существует между зевками этой