Мы были знакомы со школы, класса, наверное, с третьего, когда он появился в дверях – растерянный и как будто немного не от мира сего, и учительница представила новенького: Иннокентий. Все засмеялись над непривычным для слуха именем. А мне стало не то чтобы жалко этого невысокого худощавого пацана в отглаженной, но далеко не новой форме, – скорее, мне почему-то показался несправедливым смех одноклассников. И как-то так получилось, что я взял шефство над Кешкой, а совсем скоро мы и вовсе стали не разлей вода.
Было ли с ним интересно? Его голова всегда была полна странных, захватывающих воображение мыслей! Был ли он хорошим другом? Он никогда не отказывал в помощи, даже не задумывался, полностью отдавая себя! Сейчас мне кажется, что он и вовсе не думал о себе.
У Кешки была своя страсть: он любил разбирать и собирать заново всё, что только попадало ему в руки, и провернуть этот трюк он был готов с чем угодно. Его особым сокровищем была груда металлических деталей – разные реечки, колёсики, панели, винтики, гаечки, уголки – из которых он сооружал непостижимые для меня конструкции. А ещё Кешка, как и многие, пожалуй, мальчишки нашего возраста, склеивал пластмассовые модели из набора деталей – но каждый раз ему становилось скучно и он всё переиначивал, создавая что-то своё. У него в комнате было полно этих големов – непонятно для чего предназначенных машин и механизмов. Хотя, возможно, непонятных только для меня.
Наверное, всё-таки мы были очень разными. Но мы же были детьми! Мы оба любили приключения. Мы ввязывались в какие-то авантюры и разрабатывали невозможные проекты. Мы мечтали. Грезили о дальних странах и неизведанных планетах. Мы читали книги: одни и те же, по очереди. Потом, наравне с детским прожектёрством и изобретательством, стали придумывать истории сами. Вечная тройка по русскому отнюдь не мешала Кешке в сочинительстве: «Запятые – дело наживное, – отмахивался он, – главное в книге не буквы и знаки, даже не сюжет – идея».
Примерно в конце восьмидесятых он снова перевёлся в другую школу. Не знаю, что было тому причиной – развод родителей, быть может, и возникшие в связи с этим проблемы? – однако ещё какое-то время мы продолжали встречаться, что-то придумывать, о чём-то мечтать. Но уже реже. В девяностые мы потеряли связь.
Снова увиделись мы только лет через десять-пятнадцать, на встрече выпускников. Разговорились. Я будто окунулся в школьные годы: увидел перед собой того же мальчишку – мечтателя, сбегавшего от скучных учебных будней в свой особенный мир.
Он пытался рисовать («писать», как он говорил) и писать – тексты, истории. Кешка рассказывал о своей деятельности, а я путался, не отличая, когда он говорит о живописи, а когда о литературе. Впрочем, для него самого эта разница была не принципиальна. Ну а то, что выходило из-под кисти и пера неформала-экспериментатора, как можно было догадаться по его же оговоркам и умолчаниям, вгоняло в недоумение всех окружающих. Насколько я понял, Кешка так и не продал ни одной картины и не опубликовал ни одного рассказа. И всё же, несмотря на беспрерывную череду неудач, он упорно продолжал изобретать изображения и тексты, пытаясь достичь только одного его устраивающего идеала.
«Лучшее произведение – какое оно? Что из себя представляет? – рассуждал мой вновь обретённый друг детства. – Может, лучшее – это которое растёт в цене и активнее всех продаётся? Или которое имеет личную ценность для самого автора? Или всё-таки которое пользуется наибольшей популярностью у публики, собирая восторженные отзывы и новые орды поклонников? Или лучшее – это суть грамотный, проработанный во всех отношениях конструкт, создающий безупречно-гармоничный образ, и заслуживший в итоге максимум благосклонных оценок виднейших профессиональных критиков и искусствоведов? Или, в конце концов, лучшее произведение – то, которое, как говорят некоторые, ещё не написано? Чушь! Предвзятые, однобокие, субъективные оценки! Неустойчивые во времени и сознании критерии никак не способны дать точного определения или хотя бы интуитивного, но более-менее ясного понимания феномена, о котором все говорят, но который неуловим настолько, что кажется, будто его нет! Так существует ли в действительности лучшая картина? Лучшая книга – реальна ли она?..»
Я поддакивал и улыбался, удивляясь его занятным размышлениям и выводам, – я будто опять стал маленьким мальчиком, которому было хорошо с другом, полным выдумок, затей и проказ.
Мы снова стали встречаться. Не часто, но засиживались за общением подолгу. Пару раз – у меня, но большей частью в разных дешёвых кафешках-забегаловках. Помню, там, среди запахов общественной столовой, он даже зачитывал мне отрывки из своих опусов – неясные, неконкретные, оставлявшие в душе чувство подспудного беспокойства, как будто неведомое океанское животное заворочалось спросонок в непроглядной глубине.
Ещё один раз он вытащил меня за город, в дачный