В недоумении стали мирные жители собираться кучками, чтобы разгадать: солдат сказал, что и город сожгут, если будете бунтовать. Стояли мирно, озабоченные, и толковали: «Вот оказия!».
К толкующим растерянным простакам быстро налетали пришлые полицейские и патрули солдат, требовали выдачи бунтовщиков. Большинство робко пятилось. Но казаки – народ вольный, военный, виды видали, а полиции еще не знали.
– Каки таки бунтовщики? Мы вольные казаки, а ты что за спрос?
– Не тыкай – видишь, меня царь пуговицами потыкал. Взять его, это – бунтовщик!
Смельчаков хватали, пытали, но так как им оговаривать было некого, то и засекали до смерти.
Такого еще не бывало… Уныние, страхи пошли. Но местами стали и бунтовать. Бойкие мужики часто рассказывали о бунтах, захлебываясь от задору. Казачество селилось на возвьшенностях; и Чугуев наш стоит на горе, спускаясь кручами к Донцу, и Шебелинка вся на горе. Шебелинцы загородились телегами, санями, сохами, боронами и стали пускать с разгону колесами в артиллерию и кавалерию, подступившую снизу.
– А-а! Греби его колесом по пояснице! – кричали с горы расходившиеся удальцы. – Не могем семисотную команду кормить!
Развивая скорость по ровной дороге, колеса одно за другим врезывались в передние ряды войска и расстраивали образцовых аракчеевцев. Полковник скомандовал:
– Выстрелить для острастки холостыми!
Куда! Только раззадорились храбрецы.
– Не бере ваша подлая крупа – за нас бог! Мы заговор знаем от ваших пуль. Не дошкулишь!
Но, когда картечь уложила одну-две дороги людьми, поднялся вой… отчаяние… И – горе побежденным… Началось засекание до смерти и все прелести восточных завоевателей…
Отец мой уже служил рядовым в Чугуевском уланском полку, а я родился военным поселянином и с 1818 по 1857 год был живым свидетелем этого казенного крепостничества. Началось с того, что вольных казаков организовали в рабочие команды и стали выгонять на работы.
Прежде всего строили фахверковые казармы[1] для солдат. Нашлось тут дело и бабам, и девкам, и подросткам. Для постройки хозяйственным способом из кирпича целого города Чугуева основались громадные кирпичные заводы. Глины кругом – сколько угодно, руки даровые – дело пошло быстро.
Из прежних вольных, случайных, кривых чугуевских переулков, утопавших во фруктовых садах, планировались правильные широкие улицы, вырубались фруктовые деревья и виноградники, замащивались булыжником мостовые циклопической кладки – Никитинской и широкой Дворянской улиц.
Бабы по ночам выли и причитали по своим родным уголкам, отходившим под казенные постройки, квартиры начальству, деловые дворы, рабочие роты и воловьи парки.
Я увидел свет в поселении, уже вполне отстроенном: я любовался уже и генеральными смотрами «хозяевам» и «нехозяевам», производимыми графом Никитиным. Мы, мальчишки, взбирались на пирамидальные тополя, росшие на плацу, чтобы лучше видеть и графа Никитина и проходившее перед ним военное пахарство. И кругом плаца и далеко по Никитинской улице уходили вдаль, серые группы запряженных телег с торчащими дрекольями и сошниками, блестевшими на солнце. Поселяне ненавидят эти смотры, и никто из родственников не пойдет смотреть на позор своих, которых нарядили арестантами напоказ всему миру, гадко смотреть.
За нарядами поселян начальство смотрело строго: поселянки не смели носить шелку. Раз на улице, в праздник, ефрейтор Середа при всех сорвал шелковый платок с головы Ольги Костромитиной – девки из богатого дома – и на соседнем дворе Байрана изрубил его топором.
Девки разбежались с визгом по хатам: улица опустела. Мужики долго стоя: ли истуканамн. И, только когда Середа скрылся, стали все громче ворчать: «Что это? Зачем же этакое добро нiвечить?[2] Надо жаловаться на него. Да кому? Ведь это начальство приказало, чтобы поселянки не смели щеголять. Шелка, вишь, для господ только делаются!»
Несмотря на бесправную униженность, поселяне наши были народ самомнительный, гордый. Кругом города было несколько богатых и красивых сел малороссиян – народ нежный, добрый, поэтичный, любят жить в довольстве, в цветничках, под вишневыми садочками. Чугуевцы их презирали: «хохол, мазец проклятый» даже за человека не считался.
Пришлых из России ругали кацапами. Тоже, купцы курские… Своих деревенцов из Гракова, Большой Бабки, Коробочкиной считали круглыми дураками и дразнили «магемами».
В обиходе между поселянами царила и усиливалась злоба. Ругань соседей не смолкала, часто переходила в драку и даже в целые побоища. Хрипели страшные ругательства, размахивались дюжие кулаки, кровянились ражие рожи. А там пошли в ход и колья. Из дворов бабы с ведрами воды бегут, как на пожар, – разливать водой. А из других ворот – с кольями на выручку родственников.