Иногда, проходя мимо, или остановившись и не то задумчиво, не то загадочно улыбаясь неясным своим мыслям, девушка рассеяно срывала со слегка поблескивающей нити бус спелую ягоду шиповника и, положив в рот, неспешно начинала ее жевать.
Однако на следующий день бусы девушки, издалека напоминающие рубины и так явно контрастирующие и с ее черными волосами, свободно спадающими на спину, и с тонким шерстяным черным свитерком – «водолазкой», плотно облегающей ее стан, снова оказывались целы. И, если продолжить разговор о бусах, то надо сказать, что они не висели на шее девушки, а, скорее, лежали на ее высокой груди, словно просящейся наружу из плена одежд. И их равномерное покачивание на этом желанном ложе, когда девушка проходила мимо, невероятно волновало меня. И так самому хотелось стать этими бусами, которые девушка, всякий раз после нанесенного им ущерба – съеденных ягод, восполняла новыми спелыми плодами шиповника. Благо что шиповник рядом с моим стационаром – одиноким балком (почти на самом берегу Байкала), привезенном сюда по льду озера еще зимой, в конце февраля, и располагающимся на довольно большом расстоянии от красивой деревеньки Большие Коты, где находилась биостанция Иркутского госуниверситета, рос тут повсюду. Особенно много его было на не таком уж высоком берегу безымянного говорливого ручейка, впадающему в Байкал, недалеко от моего стационара. Правда, эти большие, почти непроходимые, заросли шиповника были особенно густы ближе к старинному, совсем малюсенькому кладбищу. Оно как раз и находилось на сухом возвышенном берегу ручья, совсем недалеко от моего походного вагончика, через поляну. Всегда отчего-то ровно выкошенную, изумрудную.
Кладбище не имело ограды. Оно было такое старинное, что распознать его можно было лишь по покосившимся, наполовину трухлявым уже деревянным крестам и заросшим изумрудной травой, почти невидимым бугоркам могил, на которых и рядом с которыми, на просторной поляне, разделяющей мой стационар с сим скорбным местом, росла еще и душистая, крупная, дикая и очень вкусная земляника.
На кладбище, находящемся, как и мой стационар, километрах в трех-четырех от деревни, похоже, лет тридцать уже никого не хоронили. И порою мне, двадцатисемилетнему аспиранту Ленинградского зоологического института, работавшему летом здесь, по договору, с Лимнологическим институтом, даже начинало казаться, что в этом счастливом, таком красивом месте живут бессмертные люди…
Вот, написал эту фразу и подумал, какое же это великое – двойное удовольствие – писать. Рассказывать некую историю другим и… себе. Поскольку ни начала, ни конца описываемой истории ты, как правило, не знаешь, угадывая лишь некоторые туманные контуры повествования. Ибо писательский труд – это нечто таинственное, непознанное до конца. И порою, что бывает нередко, ты чувствуешь, что это занятие дает тебе иногда возможность даже заблуждаться. Но заблуждаться осознанно. Тем более что правда жизни всегда куда сложнее и богаче любой фантазии. О чем говорил, кстати, еще и Федор Михайлович Достоевский, утверждая что: «Самое фантастичное – это действительность». Но все эти невероятно волнующие ощущения, сопутствующие творческому процессу, возможны лишь тогда, когда ты воспринимаешь время не как «стрелу летящую», а как вечный (именно вечный) подарок.
Что же касается сюжетов, то у настоящих писателей сюжет всегда один – это то, что происходит в головах и сердцах людей. Все остальное – так, пошлые старые анекдоты. А анекдоты большинству нормальных людей все-таки мало интересны.
И еще. Когда сам веришь в то, что пишешь, это состояние становится просто неописуемым наслаждением. Тем более что настоящий писатель никогда не копирует жизнь, он ее преображает, создавая нечто новое, никогда до него не существовавшее. Хотя фантазия и жизнь – это далеко не одно и то же. И именно поэтому любое художественное произведение – будь то новелла, эссе, рассказ, повесть, роман – это всегда все-таки немного миф. Греза, мечта, необязательно имеющая отношение к жизни. О чем говорил Иван Алексеевич Бунин, проговорившись однажды о том, что «Темные аллеи» – это не то, что со мною было, а то, о чем я мечтал». А ведь «Темные аллеи» были одним из любимейших его произведений о любви. И написаны они были во время Второй мировой войны, когда мир как бы обезумел от кровопролития. И в этом обезумевшем мире спасением могла стать только любовь, в самом широком ее понимании. Вот еще, отчего, будто ты бросаешь тонущим людям спасательный круг, так приятно писать о любви, о своих чувствах. Погружаясь в вымышленную, хотя и реальную, действительность – в ту, в которой ты бы хотел жить, а не в той, в которой живешь или жил до того. Отчего и читатель, бывает, потом говорит. Да, в этой книге все, как было. Но только… интереснее, чем было. Как-то увлекательнее, что ли. Вроде что-то немного другое. В этом и есть эффект литературы. А от этого и у пишущего человека нередко появляется