забранной проволкой – черным намордником страха.
Явится ангел ему, и от крыльев прозрачного взмаха
он задрожит, как трава.
Выживет смертный, ознобом души пробужден.
Голым увидит себя, на бетонных распластанным плитах.
Ангел склонится над ним, и восходят в орбитах
две одиноких планеты, слезами налитых;
в каждой – воскресший, в их темной воде отражен.
1960-е
«Прошла война и кончилась блокада…»
Прошла война и кончилась блокада,
И скверики разбиты на местах,
где до войны – дома, обычные с фасада,
где люди, обитавшие в домах —
таинственной породы существа —
кто с голоду, кто сдуру, кто с бомбежки…
Так вот они – деревья и трава,
твой воздух, Ленинград, насыщен ими,
мы состоим из них, мы носим их же имя
в пластмассовом футляре наготове.
И до сих пор с конца второй войны
повсюду к нам относятся особо,
как будто мы с блокады голодны,
как будто мы – восставшие из гроба, —
и равнодушие, стяжательство и злоба
для нас не существуют, не должны
существовать…
«От фабричного запаха серый…»
От фабричного запаха серый
влажный воздух – улыбка твоя…
Посреди полукруглого сквера
изогнулась над чашей змея.
Две скамейки и символ дурацкий
сквозь больничный туман ленинградский,
где с блокады еще и войны,
даже стены заражены.
Мы приходим сюда на свиданья,
за оградой – больничное зданье,
и в улыбке твоей виноватой
тот же голод и хлеб сыроватый,
слабый хлеб на ладони и ветер,
тот же голос – и год сорок третий.
«Чехословакия, мой друг…»
Чехословакия, мой друг,
так далеко в Европе,
что если в пыль ее сотрут —
у нас и пыль не дрогнет.
Из-под колес грузовика
седое облако клубится,
проходят серые войска,
толпятся люди у ларька
и пыль на них садится.
Такая тихая тоска —
но было б чем напиться,
когда газета шелушится,
как вобла плоская горька.
«Были дни в начале сентября…»
Были дни в начале сентября,
как шуршанье в мертвых листьях воробья,
как пятнистого асфальта шевеленье…
Были дни – и люди в них парили —
сгустки воздуха нагревшегося или
света и теней переплетенья.
Но при этой двойственной погоде
были по-особому странны
толки, возбужденные в народе
страхом и предчувствием войны.
1970-е
«Мне камня жальче в случае войны…»
Мне камня жальче в случае войны.
Что нас жалеть, когда виновны сами! —
Настолько чище созданное нами,
настолько выше те, кто здесь мертвы.
Предназначенье вещи и судьба
таинственны, как будто нам в аренду
сдана природа, но придет пора —
и каждого потребует к ответу
хозяин форм, какие второпях
мы придали слепому матерьялу…
Предназначенье вещи – тот же страх,
что с головой швырнет нас в одеяло,
заставит скорчиться и слышать тонкий свист —
по мере приближения все резче.
Застыть от ужаса – вот назначенье вещи,
Окаменеть навеки – мертвый чист.
«Лепесток на ладони и съежился и почернел…»
Лепесток на ладони и съежился и почернел
как невидимым пламенем тронут…
Он отторжен от розы, несущей живую корону,
он стремится назад к материнскому лону,
но отдельная краткая жизнь – вот природа его и предел.
Как мне страшны цветов иссыхание, корчи и хрип,
пламя судорог и опаданье
лепестков,