Он совсем недавно рассказал дочери, чего ждет от нее: что она станет второй пациенткой Паоло Кортасара, подобно ему расширит и углубит сознание, продлит свою жизнь если не навечно, то на неопределенно долгий срок. Лет через сто они все еще будут возглавлять империю человечества. И через тысячу. И через десять тысяч.
Если…
Вот что так ужасно давило на него. Это всепоглощающее «если». Если он сумеет расшевелить погрязшее в самоуспокоенности человечество. Если сумеет убедить этот бесчисленный и разнородный сброд предпринять действия, необходимые, чтобы избежать судьбы предшественников. Человечество либо сумеет понять и остановить скрывающуюся по третью сторону врат тьму, либо будет ею убито.
Эксперимент в системе Текома ничем не выделялся среди других переломных шагов человеческой истории, начиная с того, когда первое млекопитающее привстало на задние лапы, чтобы увидеть скрытые травой горизонты. И этот, если получится, тоже все изменит. Каждый шаг меняет все, что было до него. В жизни это самое обычное дело.
В те последние мгновенья он потянулся было за чаем, но одно из непривычных новых чувств, полученных от доктора Кортасара, подсказало ему, что чайник остыл. Восприятие молекулярных вибраций напоминало телесное восприятие тепла – измеряло то же свойство материала, – но чувства обычного человека были детской свистулькой в сравнении с великой симфонией новых ощущений Дуарте.
Настал последний миг.
В одно мгновение – между решением послать слугу за новым чайником и движением руки к клавише вызова – разум Уинстона Дуарте разлетелся пучком соломы под ураганным ветром.
Было больно – очень больно – и страшно. Но некому стало ощущать боль и страх, поэтому чувства быстро погасли. Не осталось ни сознания, ни связей, некому стало думать вздымающиеся и гаснущие мысли. Нечто более тонкое – более изящное, более сложное – погибло бы. Цепь биографический воспоминаний, мыслившую себя Уинстоном Дуарте, разнесло на куски, но его тело осталось. Слабые токи энергии в теле взвихрила, порвав все связи, невидимая турбулентность. И некому было заметить, как они стали замедляться и замирать.
Тридцать триллионов клеток еще вбирали кислород из сложного состава его крови. Те структуры, что были его нейронами, устанавливали связи с другими такими же – как пьянчужки-собутыльники, не сознавая того, в унисон поднимают стаканы ко рту. Возникло нечто, чего не было прежде. Процесс, заполнивший оставшуюся от прежнего пустоту. Не танцор, а танец. Не вода, а водоворот. Не личность, не разум. Нечто.
Вернувшись, сознание проявило себя прежде всего в цветах. Синева, но без названия для синего цвета. Красное. Затем белое – тоже что-то означавшее. Обрывок идеи. Снег.
Пришла радость и продлилась дольше, чем прежде страх. Глубокое, бурливое удивление уносило само себя, потому что больше уносить было нечего. Вздымались и ниспадали процессы – складывались и распадались порядки. Те, что распадались медленнее других, вступали в отношения друг с другом, и это иногда позволяло им продержаться подольше.
Подобно младенцу, постепенно сводящему прикосновение, вид, кинестетические ощущения в нечто, еще не названное «ногой», обрывки восприятий соприкасались со вселенной и складывались в некое понимание. Нечто, загоняя химические вещества в зияющие меж клетками пустоты, ощущало свою неуклюжую, животную телесность. Оно чувствовало связующие миры грубые открытые вибрации вокруг врат и думало о воспалении, о язвах. Оно ощущало нечто. Оно думало нечто. Оно вспоминало, как вспоминать, и тут же забывало.
Имелась причина, цель. Нечто оправдывало жестокость ради предотвращения больших жестокостей. Он предал свой народ. Он изменил миллиардам. Он приговорил верных ему людей к смерти. На то была причина. Он помнил. Он забыл. Он заново открыл величественное сияние желтизны и весь отдался этому чистому ощущению.
Голоса доносились до него симфонией. Слышались ему кряканьем. Он с удивлением открыл, что волнуется и что волнуется он. Ему полагалось бы что-то делать. Спасать человечество. Какое-то до смешного великое дело.
Он забыл.
«Вернись, папа! Вернись ко мне».
Он, как в пору ее младенчества, когда спал с ней рядом, привычно переключился на нее. Дочь захныкала, и он поднялся, чтобы не пришлось вставать жене. Она держала его за руки. Что-то говорила. Слов он припомнить не мог, поэтому обратился в прошлое, туда, где она их произносила. «Доктор Кортасар? Он хочет меня убить».
Что-то здесь неправильно. Он не знал, что не так. Там, в другом месте, громко, тихо и громко бушевала буря. Тут была связь. Ему полагалось бы всех спасать от тех, кто в буре – кто и являлся этой бурей. Или от их собственной слишком человеческой природы. Но здесь была дочь, и это