Наугад открыл страницу ближе к началу книги. Сначала было что-то невероятно близкое из трепетного каждой живой человеческой душе времён далёкого, чудно-памятного, светлейшего детства. «Это сквозь сон детства – то, как впервые возникло ощущение света; угол комнаты; кусок света, первый оставшийся в памяти, он поистине пробрался на подоконник, сел заиграл. Мать – нечто громадное, тёплое, растящее, охраняющее, беспрекословно любимое. Отец – он уходит куда-то в неизвестное и приходит оттуда, принося право на жизнь. Затем первый снег за окном и первая весенняя оттепель. И я уже множество понятий – тепло, холодно, свет, мрак. Затем растут пространства – двор, около дома, переулок, – и расширяются живые предметы, кроме мамы, папы, бабушки начинают определяться соседи-люди и соседи-звери, и звери понятнее людей. Ещё неясно, что такое в точности – живые существа… И множество уже обретено запахов…»
Александру был невероятно близка тема дома детства, с тогда ещё живыми всеми существами, мамой, папой, бабушкой, дядей и он стремительно наугад открыл страницу уже за серединой книги «Соляной амбар», где лирический герой романа, юноша Андрей Криворотов отправился к своему закадычному другу Леопольду Шмуцоксу, рассказывавшему Андрею свои жуткие тайны. Причём во время этого рассказа, что немаловажно для дальнейших умозаключений, Леопольд стоял у печи, а тень Андрея, метавшегося по комнате, бегала от лампы по потолку, изображая черта. И рассказ Леопольда был безумно странен и страшен не только для Андрея вначале 1910-х, но и для Александра в 1990-м:
«Да, я хочу застрелиться, потому что со мной случилась страшная вещь, которую определить не могу и с которой бессилен справиться. Я люблю свою мать. Нет, подожди. Ты любишь Лелю Верейскую, которая об этом даже не знает, – но ты ее любишь, как идеал, – и ты же пристаёшь к своей горничной Насте. Я никогда не любил никаких Лель, я никогда не приставал к женщинам, потому что мне это омерзительно и совершенно не нужно… И вот, как ты любишь Лелю и свою горничную, и как Иван Кошкин любит девок из публичного дома, так и я люблю свою маму, только гораздо сильнее. Я люблю ее больше жизни, больше всего на свете и гораздо больше самого себя. Мне стыдно и позорно. Я молюсь на свою мать, как на бога, самое лучшее, все лучшее – она, – но не раз, точно случайно, я входил в ванную, когда мылась мама, – она меня не стыдилась, я больше не делаю этого, потому что боюсь, что у меня разорвется сердце… И я готов убить отца из ревности и от ненависти, – и я убил бы его, если бы не знал, что у него от Марфина Брода до Москвы, везде рассованы содержанки, и он оставляет мать в покое…»
«– Постой, погоди, давай обсудим здраво! – кричал Андрей и не находил слов. – Ну, ты… ну, я… – и бегал по комнате, гоняя свою тень и тряся головой, точно хотел стряхнуть свои мысли. – Ну, ты… – разлюби… Впрочем, ерунда!.. ну, я…»
«Мне надо застрелиться, – говорил Леопольд, – потому что ничего иного я не могу придумать. Я не могу посягнуть на мать, я не могу убить отца… А может быть, могу сделать и то, и другое, – потому что мечтаю о маме и о том, как я убью отца. Я думал, – я ничего не понимаю… Всю жизнь самым близким человеком мне была мама, и я сейчас ничего не могу ей сказать, потому что я не смею оскорбить ее… И я оскорбляю ее, потому что я целую ее не как мать, а как любовницу…»
Какая-то невзрачная мыслишка царапнула мозг Александру: «Нечто подобное ты уже слышал… Возможно, читал в далёкой прошлой жизни о героях с другими именами… Леопольд?.. Точно, никакого Леопольда там не было, был кто-то другой, бесконечно запутавшийся, заплутавший… заблукавший… Вряд ли достойный жалости или, тем более, понимания и сочувствия к личности потенциального самоубийцы… Или случится реальное самоубийство этого Леопольда?.. Или убийство отца, как в античной Эдиповой трагедии?..»
Александр решился всё же с каким-то внутренним душевным напрягом пролистнуть ещё несколько станиц, хотя ему, обожавших своих родителей, маму и папу с самого раннего детства, было неприятно погружаться в круговорот, во временной колодец «Эдиповых комплексов» юнцов Леопольда и Андрея, героев странного исповедального романа. И грустно сморщившись, с явным недовольством собой, не понимающего с каких-то незапамятных пор позу своего земляка Бориса Андреевича Вогау со знаковым псевдонимом «Пильняк», но по инерции подглядывающим без всякого желания за самобичеванием героев, прочитал:
«Андрей стряхивал мысли с волос и говорил: «– Постой, погоди, давай обсудим заново. Это же нарушение естества – любить свою мать. Понять этого не могу. Ты прости, ведь это же мерзость и вообще противно, даже эстетически, кроме того – против естества… Это уж – сверхницшеанство… Впрочем, ерунда!.. ну, я…»
«– Мне надо застрелиться, – долбил Леопольд и плакал.
На парадном привычною рукой зазвонил герр Шмуцокс. Андрей, по уговору с фрау Шмуцокс, не должен был попадаться на глаза герру, через кухню он пошел срочно домой. Прощаясь, он целовал Леопольда, мазал слезы и шептал на ходу: «– Постой, погоди… Ну, ты дай мне слово, что не застрелишься, пока мы не обсудим все, как следует… Впрочем, ерунда!..
– Дай