Нейгауз не узнал его при встрече – но, когда узнал, расцеловался с ним и не менее четверти часа тряс его за руки, хлопал по плечу.
Он захохотал грубым голосом, охрипшим от молчания, когда Ложкин объявил ему, что приехал отдохнуть, – захохотал так, что кухарка, навряд ли слышавшая когда-нибудь, как ее хозяин смеется, в испуге прибежала снизу, из кухни, с граблями в руках, с засученными рукавами.
Он усадил Ложкина в широкое кресло с кожаной подушечкой у изголовья – это кресло было единственной мягкой мебелью в его доме. Он завалил весь стол какими-то пышками, рыбками и маленькими прошлогодними печеньями. Он приказал своей стряпухе немедленно же ставить пироги и кричал ей что-то насчет кардамону, чтобы она не забыла, как в прошлый раз, положить кардамону, шафрану.
Растаяв, подобрев, Ложкин ходил по маленьким уездным комнатам и любовно смотрел на Нейгауза – как давно уже не смотрел ни на одного человека в мире.
За ужином они не спрашивали друг друга о личных делах. Одного за другим перебрали они своих учителей – сурового латиниста, прозванного Бородой, человека действительно бородатого, которому однажды устроен был грандиозный скандал с битьем стекол, с обстрелом педелей, и Саньку Княжнина, математика, которого все так и звали Санькой, невзирая на то что ему было никак не менее пятидесяти пяти лет. Ложкин даже изобразил его – поджав губы, заложив одну руку за спину, а другой язвительно щекоча подбородок.
– Нейгауз, что ты делаешь, мерзавец? – сказал он быстро. – Ты очень плохо кончишь, Нейгауз. Садись! Моментально на место!
Нейгауз хохотал, держась за бока, вытянув длинные сухощавые ноги.
Они вспомнили Викторина Павлова, преподавателя географии, прославившегося тем, что мама записала его в Союз русского народа. Он медленно входил в класс с зонтиком и указкой, был смешлив и, фыркая, закрывался рукой. Они перепутали: Союз русского народа тогда еще не существовал.
И Митьку Лаптева, историка, который, сидя на кафедре, вычесывал блох частым гребешком и потом старательно давил их на классном журнале.
Ложкин огорчился, услышав, что Санька тридцать пять лет тому назад был повешен собственной кухаркой, что Лаптев, доведенный преследованиями директора до душевной болезни, избил его зонтиком при попечителе округа и, будучи с позором изгнан из гимназии, умер в безумии.
А Губошлеп? А Линкс, старый дерптский студент, который, увлекаясь, на уроках немецкого языка показывал приемы фехтовального искусства и шрамы – следы старинной вражды между корпорациями Borussa и Victoria?
Что это была за бурса, боже мой! И как это было далеко, как непохоже, что все это было.
Ложкин проснулся под утро. В комнате было полутемно. Он лежал тихо, покрытый одеялом до самых глаз, стараясь уснуть и смутно сознавая, что уснуть уже не удастся. Потом он с усилием приподнял голову с подушки, пошарил