– Пусть Пелагея одёжу несет, я в мыльню дорогу помню.
В бане княжну обихаживали втроём: и кормилица Пелагея, и няня Ирина, матушкина кормилица, да ещё горничную девушку Акульку взяли – подать что, принести.
Немка, что батюшка Борис Алексеевич по прошлому году прислал обучать княжну танцам да политесу разному, в баню не пошла. Приказала, как всегда, корыто в комнату принесть. Ирина за водой и корытом дворовых послала, но без воркотни не обошлась:
– Ишь, мода бусурманская – в горнице дрызгаться, пол гноить. Да и чистоты от этакого мытья никакой не будет…
А Марии даже воркотня старой нянюшки была мила. И по-особому милым был этот старый дом.
Хорошо в Никольском, там простор, приволье, а всё ж московский дом и там вспоминался. Как, бывало, сиживала у матушки в спальне, слушала сказки её, грамоте училась. Матушка…
– Что задумалась, дочка? Давай-ка на полок, я на тя повею.
Мария легла на гладкие горячие доски, зажмурилась. От каменки поднимались клубы ароматного пара – няня по капельке точила настой трав с ладаном на раскалённые камни, одобрительно поглядывала, как осторожно гонит пар к полку дородная кормилица. Пелагея ещё и ещё веяла на Марию распаренным веником, пока та как следует не разогрелась, не распустилась всем розовым телом. Теперь веник уже прикасался к коже, но мягко, как бы оглаживая. Потом его касания стали резче, потом ещё – от маленьких узких ступней по крутым лодыжкам, едва начавшим полнеть бедрам, розовым крепким округлостям, прогибистой талии и нежной спине, и обратно – старательно ходил веник кормилицы.
– Ну, хватит ли, Маша?
– Довольно, – бормотнул томный голос.
И веник умерил свой ход, плясал всё медленнее и плавнее, потом погладил напоследок разгорячённую кожу и упал бессильно на лавку, а хозяйка его села ещё ниже, прямо на пол, часто дыша открытым ртом.
– Ох, здорова ты парить, Пелагея. Я вот тоже боярыню покойницу с малолетства приучила к баньке, оттого она и была всегда краше всех, и личиком беленькая и телом крепенькая, пока болесть её не свалила.
Ирина открыла берестяной туесок, окунула в него греческую губку и принялась растирать тело Марии.
– Да что ж ты боярышню своим варевом трёшь! Вон я мыла душистого принесла, у французского купца брато.
– Тьфу на ваше французское мыло, бог знает из чего оно варено. Я всю жизнь господ парю, и белей да румяней Голицыных на Москве нет. Желтки куриные гладкость телу дают, от меду тело крепчает, да взвар на сорока травах от всех болестей, ну и ладан росный, чтоб дух был как от ангела. Куда тут твоему мылу!
Няня крепко растёрла Марию губкой со своим зельем и обмыла ее той же губкой, набирая воду из подставленной Акулькой шайки.
Мария медленно поднялась, чувствуя блаженную легкость во всем теле.
– Спасибо, нянюшка, спасибо, мамушка. Хорошо-то как!
Вышла из парной и, завернувшись в поданное Акулькой мягкое льняное покрывало, села на лавку. Приняла у девки чашу с брусничным квасом, кивнула:
– Иди, ничего не надо.
За слюдяным окошком уже смеркалось. Слышно было, как заржали лошади в конюшне. Вот в такой же зимний вечер она тайком от отца попробовала ездить верхом. Саша потихоньку оседлал и вывел своего Огонька и для нее старого Побегая. У нее тогда сердце замирало от восторга и страха. А пуще всего боялась, чтоб не увидел кто, не сказал отцу. Всю зиму, до самой слякоти, уезжали они с Сашей – приёмышем Бориса Алексеевича Голицына – в ближнюю рощу, и она научилась не уставать в седле и не бояться галопа. Со смирного Побегая пересела на горячую Зорьку – сама ее выбрала. Саша даже удивлялся, как слушается её такая норовистая лошадь.
Полюбилась ей эта мужская забава. Когда развезло дороги и нельзя стало тайно лошадей брать – заметят по грязи, ходила Мария навещать Зорьку, носила ей сухари с солью. И Зорька тоже будто скучала по их прогулкам, тоже ждала.
И надо же было так случиться, что в первый же раз, как, дождавшись погожего дня, уехали они кататься в рощу, прознал об этом батюшка Борис Алексеевич. Ох и разгневался! Слыханное ли дело: девица боярского рода в мужской одёже, да верхом на лошади! Да ей и со двора-то без мамки, без няньки выходить не след; а уж мужскую-то одёжу только на святках девки надевают, да и то из подлого рода, а не боярышни.
Грозен был Борис Алексеевич, когда встали перед ним два преступника: дочь единственная ненаглядная, памятка любимой жены, рано его оставившей, и приёмыш, коего как сына жалел он за сиротство его, а более за голову ясную, за понятливость в науках.
Стояли перед ним отроки и молчали. Ждали слова. А слово у князя Бориса не шло. Глядел на две склоненные головы – черную и русую – на две тоненькие фигуры, такие юные. Не выговаривался уже заготовленный приговор, а обдуманная кара казалась чрезмерной. Подумалось:
– Старею, должно быть, размяк.
Повел глазами, увидел в приотворенную