Твой конь Карагез неуемен, горяч
И рвется из рук, чтобы броситься вскачь.
Аферым,[2] Казбич, аферым!
– Вот чернь, а! – возмутился Мамсыр Хаудок, – и, будто не ведая ни сном ни духом, что происходит с Казбичем, притворяясь, добавил: – Ее славный предводитель болен, а она ударилась в бесшабашное веселье на свадьбе.
На это Казбич тут же вскинул руку, отчего рукав черной шелковой рубашки сполз до локтя, словно торопясь обнажить непреклонность воли даже сейчас.
– Пусть поют! – с хрипотцой в голосе сказал он. – Это обо мне песня. Раньше я стеснялся ее и всегда уходил оттуда, где затягивали, а сегодня приятно. И пусть теперь стесняются те, кто не до конца проявил доблесть, а я – вот он, и вот моя песня…
Казбич продолжил слушать, а Мамсыр вспомнил, как года два назад армянский торговец, заехавший на шапсугскую свадьбу, упрекнул Казбича, только что отплясавшего шуточный танец: «Пристойно ли в твои годы, Казбич, так безудержно предаваться утехам юнцов?» Предводитель с улыбкой ответил: «А я и в рай не хочу, если там не танцуют адыгейских танцев». Вспомнив это, Мамсыр не стал более возражать. Тем временем певец затянул следующий куплет:
В белой черкеске, на быстром коне,
Мчится наш Казбич в огне
Пулям навстречу, на гибель врагам,
На гибель врагам, на зависть богам.
Аферым, Казбич, аферым!
Казбич при этом усмехнулся и тихо, как сокровенную тайну, со смущением, которое прежде ему не было свойственно, поделился:
– А знаете ли, друзья мои, в юности я мечтал быть певцом и сказителем, ходить по аулам, воспевать красоту земли нашей и делать людей хоть немного счастливее.
– Что же помешало тебе? – спросил Мамсыр.
– Одна встреча, – ответил Казбич. – Тогда же, в юности, я увидел старика, который за несколько минут перевернул всю мою жизнь. Я приметил его на берегу моря, когда он в потрепанной черкеске и стоптанных ичиках сошел с турецкой шхуны. Вид его был жалок. Наверное, он долго находился на чужбине и досыта наелся ее горького хлеба. Глаза его, горевшие болезненно, едва он ступил на берег, налились такой любовью, словно разом вместили все родное, дав душе со страстью насладиться им. Я стал украдкой наблюдать за ним из-за скалы, а он целовал горы и говорил с камнями…
– В минуты уныния и поражений в воинских делах наших, – продолжил Казбич, – я часто вспоминал этого старика. И он вновь учил меня, как надо любить родину, укреплял в сделанном выборе – жить и сражаться за то, чтобы каждый адыг мог иметь ее, а если суждено покинуть, – возвращался и находил.
Казбич смолк. Волнение отняло часть сил, и он снова погрузился в полузабытье. В это же время на свадьбе громко заиграл шычепщын,[3] ударили в трещотки, под крики мужчин, хлопанье в ладоши женщин и детей пара вышла в круг. Казбич вздрогнул.
– Ну, это уж слишком! – возмутился доселе молчавший Убых Абат. – Можно было бы и потише.
Но вновь в непреклонной воле вскинул ладонь Казбич и сказал:
– Оставь, Убых! Пусть веселятся. В народе говорят: у кого похороны, а у кого и свадьба. Такова жизнь, и ничто не остановит бег времени.
– Вот так было всегда, – не успокоился Абат. – Покровительствуя ей и предводительствуя, ты всегда возвышал чернь над нами, родовитыми семьями.
– Раб не чтит доблести, – ответил Казбич. – Нельзя возвысить того, кто не помечен богом и не способен к этому. А чернь шапсугская отважней всех на свете. Никто не посылает ее против воли на смерть. И я не посылал. Сама идет и гибнет за родину, покрывая себя славой.
На минуту Казбич опять смолк, а потом задумчиво продолжил:
– Однажды бог прислал к нартам[4] птицу, и она спросила их, как хотят жить дальше – быть многочисленными и жить долго без печали и славы, или хотят, чтобы мало их было, жизнь имели короткую и умирали бы со славой. Нарты разом ответили богу, что не хотят плодиться, как скот, пусть их будет мало, жизнь короткую иметь, но, умерев, остаться примером мужества в веках.
– На