Когда в 1972 году у меня родился сын, оставшийся нашим единственным ребенком, я по совету случайного знакомого завел дневник.
В юности я однажды попытался делать регулярные записи о своей жизни, но скоро это занятие бросил за отсутствием материала. Дело происходило на даче. Подробности я, конечно, забыл, но кое-что из-за многократного перечитывания застряло в памяти. На первых страницах я рассказал об окружавшем нас лесе, вернее, о белых грибах, которые были спрятаны в земле так ловко, что мы, горожане, хотя и считавшие себя грибниками, их не замечали, а хозяйка каждое утро возвращалась с полным лукошком. Она прямо тыкала меня носом: «Смотрите, пан Толик!» (место действия – советская Литва), – а я, привыкший к картинным шляпникам и боровикам, диву давался при виде бугорков, которые я пропускал, забавляя этим нашу славную пани Стефу, интересную не только своим знанием леса, но и рассказами о «запольском времени»: вот когда жили по-человечески (они уехали в Польшу в конце шестидесятых, когда бывшим польским гражданам разрешили репатриироваться). Увлекательная тема, но я быстро исчерпал ее. Через дорогу обитала замужняя проститутка. Подробности ее занятий были мне неизвестны.
Среди книг, привезенных для летнего чтения, не оказалось шедевров, но я все же дал им оценку, не подозревая, что через сорок лет стану профессиональным критиком. Иногда шел дождь, и я не купался, а в другие дни светило солнце, и купание происходило. С приятелем я играл в шахматы: то выигрывал, то проигрывал. Эта зубодробительная скука заполнила страниц тридцать. Вернувшись в город (Ленинград), я продолжил записи. Умер от сердечного приступа муж доброй знакомой. В детстве я из-за карантина в нашей коммунальной квартире прожил у нее две недели, очень к ней привязался и сочинил по этому поводу стишок: «Сдается квартира, сдается внаем. / Мы с мамой туда переедем вдвоем. / Квартира нам с мамой бесплатно сдается, / Хозяйка квартирная там остается. / Но только хозяйка ужасно храпит, / Поэтому ночью никто там не спит». С ее семьей (мужем и женой) мы были знакомы со времен эвакуации в Челябинске. На грани сороковых-пятидесятых годов прошли волны смертей от инфаркта. Я выразил в дневнике свои чувства и даже помню первую фразу: «Беда приходит в каждый дом».
Институт, в котором я учился (а учился я в Ленинградском государственном педагогическом институте, то есть ЛГПИ имени А. И. Герцена, позднее получившем статус педагогического университета), был не такой уж тихой заводью, но в 1955 году (я как раз перешел на второй курс) наш английский факультет перевели с Невского за Нарвские ворота; если в центре что-то и происходило, нас это не касалось. По утрам я час ездил на двух трамваях с Петроградской стороны на проспект Стачек, а к вечеру на них же возвращался домой. За эти ежедневные катания я прочел изрядную часть классики. Не оцененный одной интеллигентной блондинкой, я уже не ходил с разбитым сердцем, а те, кому я нравился, не нравились мне.
Я усердно посещал театры и читал журналы (в стране шла «оттепель») и столь же усердно овладевал английским языком. Все это я так или иначе фиксировал. Перечитав зимой свой дневник, я с отвращением, которое делает мне честь, уничтожил тетрадь. Впоследствии я читал записные книжки Блока, дневники К. И. Чуковского и еще многое в том же роде на разных языках. Вот где звенели подкованные копыта – не чета моей клешне. Стоячее болото, окружавшее меня (не мое поколение, а именно меня) в молодости, не заслуживало описания, а заглядывая в себя, я убедился не столько в ничтожности, сколько в банальности своих мыслей и чувств.
Совсем другое – наблюдать за развитием ребенка. Этим я и занимался, пока мой сын не вырос. В первые годы я писал почти каждый вечер, потом реже. Набралось двадцать толстых тетрадей. Я давно думал, что мне с ними делать. У героя моего дневника, который теперь, разумеется, осведомлен о его существовании, никогда не будет времени осилить чуть ли не три тысячи страниц рукописного текста, но, даже если бы на старости лет появились у него досуг и желание узнать, как прошли его ранние годы, что сделал бы он с этими тетрадями? Их можно сдать в архив университета, в котором я преподаю, но от похорон по высшему разряду мало радости. И я решил ужать свой многотомник в повесть. Сочинений такого рода (и давних, и недавних) множество. Лингвисты особенно любили регистрировать процесс овладения языком их детьми. Л. Пантелеев опубликовал сокращенный вариант дневника, который он шесть лет вел о дочери Маше. Как ни талантлив был Пантелеев, по-моему, он выбрал не лучший жанр, и «Наша Маша» не самая запоминающаяся из его книг.
Правда ли то, что я расскажу ниже? Правда, но не вся. Я написал не исповедь, а беллетризованный и решительно сокращенный пересказ, а это уже литература. Но и вранья в моей повести нет. Кое-что в ней может быть любопытно тем, у кого были (и есть) дети, и даже тем, кто воспитывал и учил только чужих детей, тем более что жизненный опыт моего сына не совсем обычен. Моими усилиями он к трем годам стал двуязычным (к русскому добавился английский). Переезд в Америку – тоже событие, хотя в наше время не редкое, но драматическое. Конечно, дело не в темах (все темы, включая поиски грибов, хороши), а в том, как они разработаны, но об успехе моего предприятия судить не мне.
Я назвал свое сочинение «Отец и сын», и я в нем один из двух главных персонажей.