Ванечка обнимал дерево детскими ручками и плакал. Он звал Андро по имени, а тот не откликался.
– Посмотри на меня, – просил Ванечка, – посмотри только!
Но Андро не смотрел. Он пел. Облака и птицы проносились над его головой. “Весна моя, любовь моя…” Он стоял на ветках, расставив ноги, – под ним валялся Монреаль, – и одна нога его, правая, была в носке.
– Душа – в правой ступне, – объяснил как-то Андро своему брату, профессору Дюбе, – ее всегда надо держать в тепле!
Полковник с железными зубами, который служил на государственной южной границе в своей экс-посткоммунистической стране, вылезал в окно и смеялся: “Да чтоб из-за бабы, да это каким же педиком надо быть!” А иногда злился: “Слезай, птичка с яйцами, а то я тебя быстро с ветки сниму!” И на людей кричал, держась за оконную раму: “Ковер тащите! Что смотрите? Убьется ведь!” И не разжимал пальцев, чтоб самому из окна не выпасть.
Ванечка бежал за лестницей, которой не было.
Люди внизу, под ногами Андро, продолжали скользить по грязному снегу и ругать мэра города. Будто это мэр лично не вышел с утра с лопатой и не убрал талый снег. Бабушки в шубах из мертвых животных ступали осторожно, как по битому стеклу. Боялись упасть и не встать. Прыщавые школьницы, с лицами бледными и носами красными, спешили в школу в сапогах на босу ногу. Шик у них был такой, в самый лютый мороз – без чулок и даже, говорят, без исподнего. И повсюду, как забытые зонтики, висели объявления о продаже квартир. Будто весь город желал переехать. И у агентов на портретах были белые, замерзшие лица.
Весна была уже рядом – летали ведь птицы и облака! – а все не шла, будто жила за Берлинской стеной. “Весна моя, любовь моя, приди, приди! – пел Андро с дерева. – Сердце мое все в крови, разрывается!”
Да, зови не зови…
Лилька-Блин, как назло, каждый раз упускала песню Андро. Она потом умирала от горя. Сидела на огромной профессорской кухне, пила бесконечный чай и сокрушалась. “И где ж я, блин, шлялась?” Чего бы она только не дала, чтобы увидеть брата профессора Дюбе голым, в одном носке на правой ноге. Это ведь почти то же самое, что увидеть голым самого профессора Дюбе! Лилька бегала на языковые курсы, а говорить все равно не умела. Уж лучше бы сидела дома и дожидалась, пока Андро на дерево залезет!
– Ах, я так хотела услышать, как Андро поет, – объявляла она, невезучая, сидя в новом платье больной профессорской жены. И бирки торчали в разные стороны. – За хорошую песню я жизнь отдам!
За песню?
Из дома профессора Дюбе выносили ковер и растягивали его под деревом, на сером снегу. Андро допевал свою песню и падал. Не прыгал, а падал, как умирал. Ванечка закатывал его в трубу и нес домой. Ванечка однажды, поспорив, на спине пианино перенес.
И когда наконец Андро уносили, полковник закрывал окно и бежал искать Наташу Черную. И находил, и бил.
Ванечка разворачивал Андро на кровати и плакал.
– Хочешь, я тебе ее приведу, я ее из-под земли достану! – всхлипывал. – Ты же мне как отец, как отец…
Андро лежал в одном носке и молчал. Смотрел в потолок красивыми стеклянными глазами и не пел, как всякий труп. Толстые ангелы сидели на потолке и не стреляли – жалели стрелы.
– Екатерина! – кричал Ванечка, как будто Екатерина была рядом и могла его услышать. – Посмотри, что ты с человеком сделала! Ну что тебе стоит его полюбить?!
Как будто Екатерина могла полюбить.
Хозяин дома, профессор Дюбе, в сад никогда не выходил, хотя песни брата, наверное, слышал. Он сидел у себя в подвале и играл на пианино. Не Горовиц, скажем прямо, не Горовиц! Но Наташа Черная – “И почему Наташа, если она черная?” – всегда оповещала его из-за закрытой двери. Она ставила метлу на пол, как ружье, и рассказывала: “Разделся догола, и залез, и запел”. Хотя в саду под деревом ее и не было! Она валялась, безобразно раскинув ноги, как вареная курица, где-нибудь на кухонном полу, пока Андро пел. И пока полковник с железными зубами, который служил на государственной южной границе, не отыскивал ее, не бил по щекам и не приводил в чувство.
– Весна моя, любовь моя, приди, приди!.. – хрипела Наташа под закрытой дверью. Изображала Андро.
Профессор Дюбе не приближался к двери и не открывал. Наташу это не волновало.
– И говорила мне Екатерина, – шептала Наташа, – никто не любил меня так, как он, а я не могу, не умею…
– Не могу? – вдруг эхом отзывался из-за двери профессор Дюбе. – Не умею?
Потом Наташа поднималась на третий этаж, врывалась в комнату Клары, больной профессорской жены, и заводила театральным голосом: “Весна моя, любовь моя, приди, приди, сердце мое все в крови, разрывается…” И про Екатерину: “Единственный человек, кто когда-либо любил меня… а я не могу, не умею…” И про агентов недвижимости заодно, что висят повсюду, как портреты вождей, надоели. А других украшений в городе – как кот наплакал, ищи-свищи. Один серый снег! И девки-школьницы все без трусов, хотя кто проверял. Обнимала свою метлу, трясла головой, раскидывала вокруг черные волосы и продолжала.
Женщины,