Но моя мать хотела дочерей и выбрала березовую рощу.
Я помню день своего рождения: как древесная кора превратилась в сухожилия, листья – в волосы. Я почувствовала почву под ногами, впервые открыла глаза и увидела нечто новое: темно-зеленый лес, широкое голубое небо и серо-белые очертания семерых сестер.
А также маму, которая и не дерево, и не женщина; слов, которые могли бы ее описать, попросту не существует. Она – могущество, красота и обязательство. Она делает что пожелает, и горе всем, кто встанет у нее на пути. Я поняла это с первой секунды своей жизни и поклонилась ей, мои зелено-желтые волосы заструились по плечам блестящим ручьем.
Чего я не понимала, так это того, что я родилась, чтобы быть солдатом. Чего я не понимала, так это того, что меня лишили свободы.
Поначалу я любила маму. Она открыла мне глаза и распустила язык. Рассказала названия всего, что есть в лесу, научила петь. А музыка, музыка, музыка! Она нарастала внутри меня и срывалась с губ, и была такой чудесной, такой красивой, что я считала ее хорошей, ведь как иначе? Так что я пела, росла и неосознанно позволяла маме вылепить из меня своего ручного монстра.
Когда я достаточно подросла, чтобы заманить человека своей песней, запереть его в сердце леса и сломать, как отмершую ветку, то сделала это без вопросов, без раздумий.
А после второго, десятого, двадцатого раза, когда я заманила сотню людей на верную смерть в мамином лесу, я забыла, что когда-то была деревом.
Я забыла, что была кем-то еще, кроме как младшим монстром своей матери.
Часть первая. Листья
Никогда не заходи в лесную глубь, там подстерегает много опасностей, темных и светлых, и они захватят твою душу.
Глава первая. Оуэн
В Гвиденском лесу сегодня тихо. В воздух не вплетается высокая, жуткая мелодия, которая захватывает мои разум и тело, искушает подойти ближе к деревьям, хотя я прекрасно знаю, чем это чревато. Я менее восприимчив к музыке, чем большинство. И все же в тишине как-то легче.
Лес пахнет так же, как и всегда: суглинком, землей и немного кислым запахом гнили. Над достающей до груди ограждающей стеной, которую мой отец возвел слишком поздно, висят ветки. Салатовые, только распустившиеся листья скребутся о камень. Но меня их красота не проведет – я знаю, что сокрыто за ними.
Что они забрали у нас.
Авела, подобно щенку, катается в траве у стены. Она не понимает опасность, притаившуюся совсем близко. Да и как? Ей всего два года. Она не помнит нашу маму. Не слышит темными ночами душераздирающий плач отца, когда он думает, что я сплю. Он бы разозлился, если бы узнал, что мы гуляем на улице, но Авела – маленькая дикарка. Нельзя же весь день держать ее взаперти. Кроме того, сейчас из леса не доносится музыка, а отец работает на ферме Бреннанов. Он ни о чем не узнает. Да и я ни на секунду не свожу с сестры глаз.
Сомневаюсь, что папина стена оградит нас от деревьев, если они по-настоящему захотят пробраться внутрь.
Авела бегает кругами, пища от радости, пока у нее не закружится голова. Она падает на землю и с макушки до пят пачкается в грязи. Еще она умудрилась как-то порвать платье. Ее веснушчатая кожа загорела на солнце, темные кудряшки – которые мы оба унаследовали от отца – растрепаны. Она неусидчивая, так что мне никогда не удается основательно расчесать ей волосы; в данный момент в них запутались травинки и палки. У нее карие глаза, как у отца, мамина широкая улыбка и больше озорства, чем может уместиться в таком маленьком человечке. Она выжимает из меня все соки, но я люблю ее до беспамятства.
– Авела! – зову я, когда она подбегает к стене и тянет маленькую ручку к низкой ветке.
Меня пронзает паника, и я вскакиваю с травы. В мгновение ока подлетаю к сестре, хватаю ее за запястье и тяну обратно под открытое небо, в безопасность.
Она визжит и вырывается, но я снова ловлю ее и кружу до тех пор, пока она со смехом не забывает о желании вернуться к стене и этой дьявольской ветке. Я не осмеливаюсь взять топор из сарая и срубить ее. Даже отцу не хватило бы духу. Я стараюсь забыть о своем дурном предчувствии, не слышать слабый намек на песню из лесной чащи.
– Пора мыться, малышка, – говорю я сестре.
– Нет! – вскрикивает Авела.
Но все равно покорно следует за мной, когда я отношу тазик к насосу перед домом. Наполнив его до краев, ставлю тазик у огорода – вода, которую Авела непременно выплеснет, пойдет только на пользу цветам и овощной рассаде.
Я снимаю с нее грязное платье и, посадив сестру в тазик, яростно намыливаю. Она кричит, смеется и брызгается, полностью наслаждаясь процессом. Отмыв ее, я оставляю Авелу плескаться в воде, а сам время от времени смотрю то на лес за огородом и папиной стеной, то на дом, в котором прожил всю свою сознательную жизнь.
Это небольшая каменная хижина, совершенно обычная, не считая башни, которая служит отцу обсерваторией. Серебряный купол закрыт до вечера,