Но великолепные образцы искусства, случалось, меркли на фоне потрясающих творений самой Природы. Грандиозные скалы «Три каскада» на далёкой Фраге, двойная Деригона, потрясающая немыслимой красотой, падающие реки Скрынды, и… Близняшка, никогда не расстающаяся с Мартиной. Близняшка… гигантская луна, превращающая заурядную планету в невероятную. В одно из подлинных чудес Герметикона.
Потому что ни у одной из известных планет нет спутника, размеры которого сравнимы с самим обитаемым миром.
– Невероятно, – едва слышно произносит Галилей и восхищённо улыбается. – Как же ты прекрасна…
Нигде, ни в каком другом мире наступление темноты не превращается в грандиозную церемонию. Близняшка не появляется на небе – она захватывает его. Её колоссальный диск становится всё ярче и ярче, становится неспешно, но неотвратимо, обретает резкость по мере того, как свету звезды приходится все жёстче драться с мраком Пустоты. И ночь на Мартине превращается в понятие отвлечённое, не имеющее никакого отношения к непроглядной тьме. Ночь на Мартине почти всегда – день.
Лунный день.
Неповторимый… невозможный нигде больше.
Близняшка так низко нависает над Мартиной, что её можно отчётливо разглядеть невооружённым взглядом. Огромные горы и глубокие кратеры, овраги, рассекающие каменистые равнины, и внезапные нагромождения скал. Можно разглядеть её безжизненность. И её тишину. Гигантский спутник кажется кошмарным отражением Мартины, мёртвым образом цветущего мира.
Близняшка восхищает и пугает.
И никто, абсолютно никто не способен сопротивляться её чарам.
– Я больше не хочу в сумасшедший дом, – шепчет сквозь сон Галилей. – Пожалуйста… не надо…
Он по-прежнему улыбается. Но из его закрытых глаз текут слёзы. Близняшка тянет, как Знак Пустоты, и противиться ей нет никакой возможности. И астролог не хочет противиться, во всяком случае во сне. Он жадно рассматривает невероятную картину, наслаждаясь чудесным воспоминанием.
И дрожит от страха.
Он видит гигантский цеппель, медленно плывущий на фоне полной Близняшки, и ощущает себя стоящим на открытой палубе другого корабля, идущего параллельным курсом. Ощущает себя изумлённым, восторженным… и счастливым. Ощущает мир как жизнь, а Близняшку – только мрачным отражением, не имеющим отношения к реальности. Галилей улыбается себе тогдашнему и воет от тоски, потому что знает…
сейчас знает…
воет, потому что сейчас знает, что случилось тогда…
сейчас знает – во сне.
– Не делай этого, – шепчет астролог себе тогдашнему. – Никогда этого не делай. – И холодеет, наблюдая за тем, как идёт в астринг. – Не делай этого!
Галилей кричит, но там – во сне. Кричит себе, улыбающемуся, кричит тому восторженному дураку, который поднимается в астринг, кричит и воет… А из его закрытых глаз текут слёзы.
– Не делай этого!
Дверь в астринг закрывается.
И Галилей знает, что будет дальше.
Сейчас знает – во сне. И отчаянно кричит, заставляя себя проснуться.
А просыпаясь, помнит лишь одно – ему приснился кошмар, и оттого глаза его мокры от слёз. Помнит одно, ничего больше. Просыпаясь, он оставляет всё во сне.
Просыпаясь, Галилей переворачивается на спину, подкладывает под голову руку и смотрит в тёмный потолок. Потолок белый, но стоит глубокая ночь, и потолок тёмен. В спальне тихо, и ничто не мешает астрологу попытаться вспомнить, что же ему снилось. Он пытается, хотя знает, что ему будет страшно, но не может…
Не может уже много лет.
Глава 1
…в которой Бедокур и Мерса производят впечатление, Крачин становится преступником, Дорофеев готовится, Галилей боится, Помпилио слушает наставления, а дер Жи-Ноэль совершает прыжок на Пелеранию
– Сколько-сколько лет ты служишь? – переспросил Бедокур, добродушно разглядывая военного. Сверху вниз разглядывая, с высоты гигантского даже по меркам шифбетрибсмейстеров роста. – Сколько?
– Десять лет, – повторил военный. И нервно поёрзал, догадываясь, что одним вопросом здоровяк не ограничится.
И не ошибся.
– Десять лет… – протянул Чира, глядя на собеседника так пристально, словно каким-то образом узнал дату его рождения и теперь высчитывал ближайшее будущее с помощью всех восьмидесяти семи гороскопов, которые помнил наизусть. – И когда тебя перевели в артиллерию?