«Тот, кто борется с чудовищами, должен остерегаться того, чтобы самому не стать чудовищем».
Пролог
5 месяцев назад
Холод, какой же все-таки холод! Катя по прозвищу Постирушка, бомжиха со стажем, зябко поежилась. Она не любила площадей, а эту – в особенности. Чувствовала себя на ней одинокой и маленькой, беззащитной перед возможной опасностью. Себе говорила, что слишком уж много тут шляется ментов, но каким-то животным инстинктом чуяла: опасность таится сверху. Стоишь на выпуклой твердыне рядом с Лобным местом и будто сама предлагаешь себя беспощадным небесам.
Оглядевшись, Катя стала себя корить: и чего приперлась? Иностранцев, с которых можно было бы снять сто рублей, – кот наплакал. Рано еще. Даже работники ГУМа не подтянулись. Только какие-то курсантики на другой стороне догуливают «ночное» – но с этими что разговаривать?
А холод, какой все ж таки холод! И ветер гуляет, и такое чувство одиночества в этих утренних тоскливых сумерках, что Кате захотелось срочно принять на грудь. Однако денег не было и не предвиделось.
Как вдруг… как вдруг показалось Постирушке, что Боженька сверху погрозил ей пальцем и сказал нечто вроде: раба Божия Катерина, прах ты, конечно, и тлен… Но так и быть – вот тебе от меня сувенир!
Недалеко от оградки Покровского собора лежал большой красивый пакет с логотипом ГУМа на белом боку. Катя аж задрожала от нетерпения: в пакете был, точно был, боженькин подарочек! Она повернулась к храму, перекрестилась благодарственно и поспешила к «подарочку». Внутри лежало нечто, обернутое белой бумагой в коричневых пятнах. Катя на пятна внимания решила не обращать и, не снимая продырявленных перчаток, разорвала обертку, высвободив сначала нечто продолговатое, белесое, в черных волосках, а потом и судорожно сведенные пальцы, с синими ногтями, сжимающие небольшую картину. Так, картинку: темная деревня, странное, чересчур отдающее ультрамарином небо, корова с человеческими глазами, глядящими прямо Кате в душу…
Несколько секунд у нее ушло на осмысление, что перед ней. А потом она закричала, на выдохе, как спела, протяжное:
– Ааааа!
И упала ничком на мощеную многовековую кладку Красной площади, успев отметить перед провалом в черное небытие, как к ней спешат двое полицейских…
Маша
Маша проснулась за пару минут до звонка будильника и некоторое время лежала с открытыми глазами, неподвижно уставившись на стену напротив. На стене, занавешенной любимым папиным турецким ковром, застыл квадрат солнечного света, отчего часть ковра казалась цвета еще более яркого, пламенеющего, а часть – густого темного кармина с черным орнаментом и вкраплением голубого.
Над ковром висела полка с детскими книгами, которые Маша отказывалась отдавать, потому что втайне от матери читала иногда по пять-десять страниц, вытащив в любое время наобум какой-нибудь из затертых корешков и открыв на произвольной странице. Иногда это был сэр Конан Дойль, иногда Джейн Остин или одна из сестер Бронте. Прочитать почти заученные наизусть родные страницы было тем же, чем для других – просмотреть с ностальгической улыбкой альбом с детскими фотографиями. А вот альбомы Маша смотреть как раз таки не любила. Тяжкое было занятие. Фотографии до двенадцати лет – потому что на них был папа. Фотографии от двенадцати и старше – потому что папы на них не было.
За стеной послышались шорох и придыхание, и Маша, как всегда, инстинктивно от стенки отодвинулась. Ей казалось отвратительным прикосновение – пусть даже через стенку – с тем действом, которое ее мать, всегда выбиравшая четкие определения для всего и вся, называла с какой-то фальшивой приторностью «избавлением от одиночества». Насколько Маша могла услышать – о эти некапитальные стены! – процесс избавления от одиночества у мамы происходил пару раз в неделю. И в эти моменты Маша чувствовала себя не выпускницей-краснодипломницей, умницей и почти красавицей, а девочкой, забытой на перроне и растерянно смотрящей вслед уходящей электричке.
Это было очень неприятное и унизительное чувство. Глупо было обвинять чужого человека, что мылся у них в ванной и варил по своему, особому рецепту кофе на их кухне, что он – что? Занял место папы? Или что он – просто – не папа. Да, вот так. НЕПАПА. Непапа чувствовал Машин антагонизм и, как медик и человек с высшим психологическим, находил для Маши оправдания перед мамой, в душу не лез и дарил дурацкие подарки: например, этот будильник, проигрывающий каждое утро такты из джазовой композиции Глена Миллера.
Будильник взорвался оптимистичным проигрышем, и Маша мстительно дала ему доиграть до конца. В наступившей тишине в соседней комнате шорохи тоже сошли на нет. Маша усмехнулась и потянулась: Глен Миллер, он – как Непапа. Отличный джазист, но не каждое же утро! Маша забрала с прикроватного столика часы, буднично кивнула фотографии на стене – мужчине с вытянутым, тонким лицом и ироничным прищуром, чья начинающаяся лысина делала лоб еще более высоким.
«Доброе утро, папочка, – сказала Маша. – Почему же ты дал себя убить?»
Андрей
В