Весенняя римская ночь всегда неповторима и переменчива, особенно для того, кому знаком строгий, застывший в своем единообразии русский март – его движения сухи и минимальны.
Мартовская ночь Рима напротив – грациозно вальяжна и царственно подвижна в своих бархатно-тёмно-синих, переходящих в бордо тонах и звуках и обязательно пахнет счастьем.
– Пусть счастья у кого-то пока нет, оно будет. Оно непременно будет!
Она вся в этой фразе – ей недостаточно быть счастливой – она хочет, чтоб счастливы были все.
Сухие тонкие губы доктора чуть приоткрыты и тронуты тихой мягкой улыбкой, кончик прохладного языка инстинктивно касается правого угла его горячего рта. Потому что всегда – è senza parole! – он всегда теряет дар речи, буквально, от её слов, какими бы ожидаемыми они ни были.
Ведь при этом – она на него смотрит!
Она так на него смотрит, что он, солидный, седовласый, именитый профессор, доктор права Андре Инганнаморте, вынужден опускать и даже прищуривать свои мудрые светло-серые глаза – тонкая преграда очков без оправы плохой щит его нелепому смущенью.
Ведь так говорит та, которая сама стала его небывалым прежде счастьем, если понимать счастье как живущий в тебе много лет свет, волшебно не затемняемый, не прерываемый ни на мгновенье, как бы далеко пространственно он от тебя ни находился.
И сколько это счастье длится, столько удивляется доктор, как странно оно началась, ещё не начавшись.
Прежде ничего подобного с ним не случалось, но однажды такое стало с ним происходить, что каждому мало-мальски заметному событию в его жизни стал обязательно предшествовать некий знак.
Знаком могло быть случайно услышанное имя, вскользь произнесённая кем-то обычная фраза, предмет, никогда прежде доктора не интересовавший и вдруг ставший для него не просто любимым, но необходимым как воздух.
Предвещённое знаком событие происходило не сразу – через какое-то, всегда разное, порой длящееся не один год, время. При этом доктор всегда ясно сознавал связующую знак и последовавшее за ним событие прочную, никому другому, кроме него, не видимую сущностную нить.
Он рассказал об этом только маме – на одной из их ежевечерних поверок. Мама, как всегда, угадала смысл, не предполагая, что он утаил от неё время появления знаков-предвестников.
– Так и должно быть. Это всего лишь первые признаки старости, мой pangrattato.
Маме не стоит знать, что эти знаки начали посещать его давным-давно, задолго до старости, в русском плену, где даже не старость, сама смерть была естественна и закономерна.
Мама, мама Лючия, всегда главный человек его жизни.
– Я не могу не любить тебя, pangrattato, – любит повторять она. – Ты воистину моя khlebnaya kroshka – моя хлебная крошка, однажды выпавшая из меня.
Их вечерние поверки – очные или телефонные часовые разговоры друг с другом происходят неизменно каждый вечер, в какой бы части мира доктор Андре ни находился.
Его отец – потомственный нотариус Антонио Инганнаморте до самой своей ранней смерти в пятьдесят четыре года был, конечно, главным человеком в доме, но без мамы Андре своей жизни вообще ни за что бы не мог представить.
К жене была у него поначалу, казалось, любовь, оказалось, лишь страсть – быстро, незаметно и невозвратно остывшая, как неизменно остывает крупный горячий песок, когда его перестаёт освещать огнеликий пламень безудержного солнца.
Что после свежести чувств, когда они поблекнут, может заменить сливающее двух людей в одно существо, странно казавшееся им вечным физическое солнце страсти?
Бог, великие цели, будничная суета или, может быть, рождённые этим коротким единством дети – две дочери, появившиеся с разницей в девять, показавшихся доктору долгими, лет?
Дочери были к Андре даже холоднее жены, почти изначально, в самом своём восторженном, птеничьем возрасте. Хотя они, копируя одна другую с девятилетней разницей во времени, как всякие дети, одинаково самозабвенно щебетали с ним, скакали и радовались переполнявшей их жизни.
На краткий миг Андре казалось, что его крепкое, тогда ещё упругое тело слито в едином порыве с хрупким дитячьим тельцем, летящим от него к небу, сжимаясь от одного, роднящего их и соединяющего в единое вселенского страха.
Нет – самообман заканчивался быстро. Уже в следующее за мимолетной надеждой мгновенье доктор явственно чувствовал, что каждая из дочерей, как и их мать, по сути лишь рядом, но не вместе, а параллельно с ним.
Он никогда не искал ни явных, ни скрытых причин такой холодности, принимая её как данность. Это, пожалуй, единственное, в чём когда-либо была не согласна с ним мама Лючия.
– Один дух – одна плоть, pangrattato – всё другое от лукавого – ты должен стремиться к единству с ними.
Так часто повторяла мама – он никогда не возражал ей. Он не понимал тогда, вернее, не задумывался о том, возможно ли и даже нужно ли в