«Я – боль, или Посвящение тем, кем жив»
Спрячь сына моего, любимая женщина. Закрой меня, мой друг. В этом рассказе только правда. Можете считать это моей исповедью. Моими "Историями из легкой и мгновенной жизни", только в десять раз короче. Совсем скоро – через какие-то пару десятков лет – описанные здесь девушки станут серьезными любящими матерями, парни – отцами и главами семейств, выпивающими по пятницам, и воскрешающими по воскресеньям. Дай Бог никому не истлеть на кухне, не рассыпаться именами и пронести через эпоху то, что им дали родители и, быть может, такие, как я, годы тому назад. На этих страницах я не прошу спасти меня от самого себя. Я просто рассказываю о том, что для меня важно, и о том, о чем вслух страшно признаться многим. Прошу прощения у тех, о ком рассказал здесь, и, по совместительству, тех, кому это посвящаю. У всех. И говорю им спасибо.
Маленький провинциальный город. Здесь, так кажется, все друг друга прекрасно знают. Может быть, так и есть. Я думаю, что человеческая память способна вместить десяток тысяч имен. Моя, в любом случае, уже хранит.
Лето здесь – воистину самое прекрасное время, если отбросить то, что во время дождя от грязи невозможно отмыть никакие кроссовки. Спасают автомобили. Хотя, признаться, их тоже нужно иногда мыть. И здесь – лучше всего самому.
Мое детство было счастливым. Мне нет никакого смысла лукавить о том, что я где-то страдал и пробивался. Да, местами, если анализировать сейчас, такие моменты были, но в те года абсолютно так не воспринимались. С ранних лет я имел какую-то неистовую тягу к обучению. Не знаю, с чем это связано. Быть может, бабушка, ныне покойная, слишком много внимания уделяла моему домашнему образованию. Свою дочь – мою мать – она родила в тридцать семь лет. Строила карьеру. Построила. Но материнства в полной мере не вкусила, пока не вышла на пенсию и не занялась моим воспитанием. Валентина Даниловна Шашкова. Мне запомнилось все. Наши детские (для меня) игры, чтение книг вслух, рассказы о Ленинграде, в котором она когда-то жила и работала. Вкус к знаниям дала мне именно она. Мама, сама не отрицая этого, не могла мне внушить никаких наук, кроме науки любви. Любви чистой и беззаветной. Любви к своему ребенку в той степени, которая разрушает, разрывая данное малышу чистое полотно мироздания. На разорванном невозможно рисовать свое. Но моя бабушка, пока могла, эту белую скатерть подшивала. Подшивала старательно, и именно в тех местах, где хотела каснуться моя кисть. Нет, это не значит, что я не люблю и не уважаю свою мать. Это лишь заметка о том, к чему я пришел к двадцати двум годам, а она к сорока пяти.
Бабушка умерла, когда мне было семнадцать. Я вернулся из Екатеринбурга со сборов и увидел в подъезде деревянный крест с ее инициалами. Мне ничего не сказали. Совершенно. Не хотели беспокоить. Еще один пример трогательной, но разрушающей заботы. Помню, как я, почти невыездной, восхищался красотами города-миллионника, фотографировал еще не снесенную телевышку, уродовавшую, по мнению местных, весь облик Екатеринбурга, а тут раз – и пожалуйста. Плакал, но скромно. Не так, как плакал на похоронах дедушки десятком годов раньше. Теперь я понимал всю необратимость времени, и это меня сдерживало.
Мама родила меня в двадцать четыре года. Родила от женатого мужчины, которому верила. У меня есть сводный старший брат – Эдуард, и сводная сестра – Валерия (младшая). От этой же женщины. Моя мама верила, и осталась со мной на руках. Их не опустила только благодаря бабушке, видевшей войну, оттепель, застой, перестройку. Рушились судьбы, сменялись генсеки, а она стояла – как соборы любимого ей Петербурга, в пору ее становления – Ленинграда. Запомнились ее истории о том, как она гуляла по колоннадам Казанского собора, в те годы – музея атеизма. Или загорала на пляже перед Петропавловской крепостью. Золотые шестидесятые. Все когда-то бывают молоды. А потом умирают. Внезапно. Через пятьдесят лет.
Когда я родился, было страшное безденежье. Умопомрачительное по своим масштабам. Мама радовалась даже купленным карамелькам и селедке на развес. Когда случился дефолт, моей маме исполнилось двадцать четыре. В этот же день. Она была на восьмом месяце беременности. Бабушке и маме хотелось меня запечатлеть, и на фотоаппарат пришлось копить.
Я не помню первых лет своей жизни, как и почти все люди на этой планете. Что-то лишь по рассказам. Например то, что я выпил бокал шампанского на Новый, две тысячи первый год, и не мог перешагнуть через низкий порожек, отделявший гостиную от коридора. Мама в тот год вышла замуж за мужчину, который стал мне отцом. Как писал Карамзин, "не трудно стать отцом, трудно им остаться". До школы я называл его просто дядя Сережа, а потом вдруг – папой. Что-то подтолкнуло.
Родного отца я видел пять раз в жизни, и первые разы почти не помню. А дядя Сережа, как я понимаю теперь, имея жизненный опыт, действительно любил мою маму. И принял ее со мной на руках. Любил так, как буду любить потом я других, но об этом – чуть