Портрет на черном камне был тот, где Лиза улыбалась так, как умела только она, радостно и доверчиво, при жизни он это называл – «от дури». Именно это слегка тормозило Владимира Ивановича с выбором фотографии: теперь каждый остановится, чтоб попялиться на покойницу, и начнет считать: сколько же было лет улыбчивой? Не много, даже мало. Пятьдесят восемь лет – это срок мужской смерти. Женщины поживистей. Еще подумают, что к этому времени покойница наверняка так уже не улыбалась. Доверие и расположение к людям пропадают гораздо раньше, а если взять нашу землю? Теперь подлянка в душе рождается в человеке рано, как только попадает он в стаю. А нет ничего хуже человеческой стаи. Так размышлял Владимир Иванович мыслями того прохожего, что будет смотреть на улыбку Лизы. И только он знает, что такой она была до самого своего последнего склона головы. Она жалела людей и тут же их прощала. И это так бесило его временами. А дальше все чаще и чаще…
Дома он сдерживался, а на работе в перекур любил сказать: «Вот и моя дура. Верит в человеческое в человеке, а где оно? В каком музее показывают?» На их предприятии зарплату задерживали на полгода. Тема тут же ложилась в масть, выкрикивались до хрипоты. Как же хорошо потом было ему дома, даже становилось стыдно, что он поминал Лизу всуе. Владимиру Ивановичу до жениного срока смерти еще восемь лет. Но рассчитывать в наше время сроки – пустое дело. И не надо про это. Думалось про другое. Даже не думалось, как бы не то щемилось, не то лизалось что-то внутри. С того самого момента, как Лиза повернула голову к окну, где голуби по утрам скребли когтями жесть подоконника с уличной стороны, как повернула голову и так и осталась, он понял это только тогда, когда голова ее как-то безразлично уперлась в холодильник. Вот с этого момента и началось щемление. Конечно, были горе, и паника, и ужас, как жить дальше, и слезы потоком, и все, что полагается в таких случаях. Почему-то раздражала Настя, дочь. Роясь в шифоньере и ища пристойное одеяние для покойницы, она бормотала что-то типа: «Могла бы сама подумать об этом». Он как-то застолбился на этом месте. Вспомнил свою мать, она еще жива, в огороде пашет будь здоров, но в каждый его приезд она выдвигает ящик столетнего комода и показывает сверток: «Запомни. Тут все на смерть. И нижнее, и верхнее, и тапки». От нее наверняка это слышала и внучка. И теперь стыдит мать за непредусмотрительность. Так вот, все, что было в те дни, сопровождалось щемлением, и он знал имя ему. Поэтому сразу после сороковин он взял отпуск, билет был куплен заранее, запер квартиру и рванул туда, куда хотел последние пять лет и даже несколько раз начинал собирать чемодан и подготовил слова из какой-то другой, не его, речи, но слова были именно такие: «Лиза! Дай мне шанс вернуться на развилку. Ты и Настя тут не при чем. Мне нужен перезагруз системы для новой реальности». Какой перезагруз? Какая к черту реальность, если он жил в неге и заботе и любил Лизу? Но так ли любил? Тут-то и возникало щемление – не так. Не вздрагивали от любви стены, не шел из горла вопль, а слабый стон жены он сам прикрывал рукой: за тонкой стеной всю жизнь до последнего года спала Настя. Мечта о вопле осталась неосуществленной.
Но он так и не собрал чемодан, так и не сказал про свой шанс и перезагруз. Его пятидесятилетие – за полгода до Лизиной смерти – совместили с серебряной свадьбой. Лиза в тот день была не по возрасту хороша. Все знали, что она старше его на восемь лет, но кого теперь это смущает, когда у многих и не такие разницы? Она лихо плясала и рок, и твист, и так гнулась в танго, что он даже был потрясен и сказал сам себе, какой он оказался умный, что взял тогда, в другие, строгие к отклонениям времена, женщину на восемь лет старше, да еще и с ребенком. Вон сидит ребенок-бугай, глушит белую по-черному, но компьютерщик классный, в десятке лучших в Москве, в самом «Газпроме». Загородный дом, две машины и все полагающиеся прибамбасы. Дочь Настя исходит завистью: ее муж – рядовой врач, а сама она никто и звать никак. Всю жизнь хочет обдурить судьбу и словить удачу задаром, нашармачка. Теперь вот при живом муже ищет в Интернете богатого иностранца. Но клева нет.
Владимир Иванович летел на Урал к сестре как вдовец к вдовице. Такая была обманка для оставшихся.
Небо и облака как-то без особого напряга сняли с его плеч тяжесть утраты, а некто малахольный из обслуживающей небо канцелярии даже нацепил ему крылья. Так как установка оных происходила изначально в закрытом, да еще и летящем месте, крылья выдали маленькие, не то вороньи, не то сорочьи. Они щекотали лопатки и создавали вокруг головы некий сквознячок. А он, кто ж это знал, сквозняков боялся, у него был хронический отит, пришлось попросить у стюардессы вату и сделать затычки в уши. Все стало тихо и блаженно, почему-то вспомнилась песня из какого-то старого советского фильма, они с Лизой его любили:
Все стало вокруг голубым и зеленым,
В ручьях забурлила, запела вода…
Захотелось выпить, и тут, как по заказу, принесли бутылочку сухого к обеду. Гадость неимоверная, испортила песню, но, в общем, уже подлетали