Прикладываю ручку, пока прикрытую колпаком, ко лбу. Пальцами одной руки держусь за один конец, а другой – за противоположный. Со стороны можно подумать, что я молюсь. Но это совсем не так. В голову, прежде свободную от всяких мыслей, я, словно в фотоальбом, помещаю образы того, о чем хочу написать. Вспоминаю то, что видел сам, или то, что для меня отсняли помощники.
Часто картины из памяти пугают. Все самое страшное, что есть в человеке, худшие из бед переплетаются в моем отяжелевшем сознании. Я хочу избавиться от этой боли, открыть глаза, встряхнуть головой, будто и не было только что во мне смертей, разрушений и горя. “Чур, меня, чур!” Но я силой сдерживаю ЭТО в себе. Меня может тошнить и может хотеться выплюнуть дрянную мерзость из себя, но я терплю… И тогда хранящаяся в груди музыка перетекает в голову, чтобы окружить непроницаемой оболочкой страшные образы. Они сливаются, превращаясь во что-то ИНОЕ, будто и вовсе не принадлежащее мне. Именно в тот самый момент, когда белый туман мелодии преображается в чувства, смешиваясь с яркими красками памяти, я открываю глаза.
Открываю ручку и пишу… пишу… бесконечно долго вывожу слова на бумаге, соединяю их в предложения. Из головы эти густо-радужные цвета перетекает по руке, через кисть к кончику ручки, чтобы остаться чернилами на бумаге.
Может быть мне кажется, но каждый раз, когда я пишу, вокруг ручки будто плавится воздух, как бывает в жару над асфальтом. И мир вокруг исчезает. Остается лишь кончик перьевой ручки, мелодия из наушников и непроизнесенные слова.
Так будет продолжаться, пока чувства внутри не иссякнут глубоким высохшим колодцем. Слова заберут все, что хранилось внутри меня, прихватив и последние остатки сил.
Поставив последнюю на сегодня точку, закрою колпачком ручку, как самурай – свой меч. Выключу настольную лампу. С трудом поднимусь, побреду к кровати, чтобы забыться до утра.
Я пишу по ночам…
Мне пятьдесят. Или около того… Точнее сказать не смогу, потому что сам не помню. И вспоминать не хочу. Разговоры о человеческом возрасте вообще мне не нравятся. Тем более о моем. Не потому что боюсь старости – у меня ее просто не будет. А потому что уже давно понял, еще будучи подростком: возраст тела обманчив. Бывает, видишь молодого человека, который выглядит моим ровесником, и ведет себя так же. И бывает наоборот – перед тобой совсем мальчишка, а опыта на девятерых стариков хватит. Так что…
Про свой возраст мне говорить сложно, потому что я его просто-напросто не знаю. Думаю, что равнодушие к годам – это, как говорят психиатры, такой «защитный механизм». Первые два года жизни я провел в детском доме. (Меня оставили у входа, когда мне уже было несколько месяцев.) Поэтому день моего рождения известен лишь приблизительно – где-то в конце осени – начале зимы. В приюте для проформы записали 31 декабря. Придурки.
Но новогодний день рождения не мешает мне с трудом вспоминать год моего появления на свет. Каждый раз, чтобы назвать точный возраст, мне приходится изрядно поднапрячься. Сначала я перебираю произошедшие тогда в мире события, чтобы все сопоставить и, наконец, выдать приблизительную дату. “Когда мы космос освоили – в шестьдесят первом – значит уже родился – или нет? – может еще толкался в тесных яйцах отца?” Так каждый раз происходит. Хоть убей, не могу точно вспомнить…
Но с возрастом затруднения только прибавляются. Не выгляжу я на свои года. Если я с незнакомым человеком договорился о встрече в общественном месте, то он обязательно пройдет мимо. Про трудности с проверкой документов и рассказывать не буду, тут уж вечная беда – под сорок, а то и тридцать пять – еще куда ни шло… И нет ощущения полувека за плечами… Словно с определенного момента я просто перестал стареть.
В общем, вопрос возраста для меня достаточно болезненный. Для удобства решим, что мне пятьдесят.
Удивительно, но о том случае, который определил мое журналистское будущее, я рассказал Леше в первый же день знакомства. Подумать только, какому-то случайному пареньку выложил все подчистую. Вытащил из тайника души самую огромную занозу и дал ее внимательно рассмотреть. Почему так случилось? Может из-за его необычайной наивности, которой и я «болел» в детстве. В этом мы с ним похожи. Только представлю эту картинку со стороны, сразу смеяться хочется – я, развалившись, чуть ли не на трех сидениях, скольжу внимательным взглядом по бегущим мимо людям и о чем-то неспешно “ведаю” сидящему рядом со мной молодому «мусору». Леша меня сам поправил, когда я его по привычке ментом назвал. Сказал, это у них среди своих деление такое: те, кто постарше в звании по кабинетам сидят – это «менты». А те, кто улицы патрулирует и с челядью дела имеют – те «мусора». Я и не знал.
Не буду гадать, что да почему… Возьму за аксиому свершившийся факт – я раскрылся перед Лешей, о чем совершенно не жалею. Он задал мне вопрос, который