Уже в XX веке с его строгими стандартами критического издания и принципом историзма, предполагающим почтение к аутентичному облику источника, не было недостатка в попытках «нормализовать» текст Вико: убрать чрезмерные, на вкус трезвомыслящего ученого Новейшего времени, типографские изыски (бесконечные курсивы, вариации шрифта, аллегорическую картину на фронтисписе), а то и серьезно перекроить текст, «переведя» его на язык какой-нибудь новомодной философии (как сделал Эрих Ауэрбах, а прежде него – Жюль Мишле). Настоящим пробным камнем станет «Новая наука» и для современного читателя, даже привыкшего к таким эзотерическим формам письма, как «Улисс» Джойса, и пресыщенного всеми изысками постмодернистской литературы.
И все же мы берем на себя смелость рекомендовать отечественной публике это барочное «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй», попирающее все привычные каноны чтения: ведь и в самом деле непросто обычным «синтагматическим» способом читать текст, начинающийся с многостраничных примечаний (сперва к аллегорической картине, затем к хронологической таблице) и на всем своем протяжении то разрастающийся, как фрактал, мириадами экзотических смыслов, то расходящийся концентрическими кругами многократных вариаций одного и того же принципа – и, несмотря на это, претендующий не только на рациональность (ведь «новая наука», по Вико – «рациональная теология гражданского Провидения»), но и на геометрическую строгость (у викианской «науки» есть аксиомы и королларии!). Переиздание (пусть и не новый перевод – пока) «Новой науки» представляется необходимым, прежде всего, потому, что Вико – одна из вершинных фигур европейской мысли раннего Нового времени – на русской почве оказался, в буквальном смысле, lost in translation. Дело, разумеется, не в качестве перевода А. Губера, а в проблеме исторически обусловленной принципиальной непереводимости барочной науки на понятный отечественному читателю язык. На Западе, впрочем, рецепция викианского наследия тоже складывалась непросто. Исчезнув с горизонта интеллектуальной истории Европы на несколько столетий, Вико в XX в. пережил ослепительный ренессанс, точнее, даже серию ренессансов: в неаполитанском философе Сейченто стали видеть «своего» итальянские неогегельянцы (Б. Кроче), марксисты (А. Грамши), культурологи и культурные антропологи (в том числе наш соотечественник сэр Исайя Берлин), философы языка, историки педагогики, даже психоаналитики, нейрофизиологи и создатели постколониальных штудий (Эдвард Саид). Россию этот «праздник возрождения» миновал. То, что встреча российского читателя с Вико – как и, по известному наблюдению С. С. Аверинцева, с Аристотелем – не состоялась, не случайно. В порядке анекдота можно, правда, указать и на то, что взаимное «неузнавание» и отсутствие интереса с самого начала были у Вико и наших соотечественников общими. Единственное упоминание о Московии в тексте «Новой науки» достойно того, чтобы его процитировать: «Московский государь, хоть он и христианин, правит людьми ленивого ума». В другом месте неаполитанец сообщает еще и о том, что в Московии, как в древнем Риме, отцы имеют право до трех раз продавать своих детей. Обратим внимание на то, что замысел «Новой науки», в которую войдет эта сентенция, рождается у Вико примерно в те же годы, когда в его родном Неаполе живут царевич Алексей, бежавший от отчего гнева, и охотившийся за царевичем граф Петр Андреевич Толстой; а всего лишь три десятилетия спустя после смерти Вико неаполитанский двор будет покорен красотой, остроумием и изяществом молодого российского посланника Андрея Разумовского, которому удастся не только сделаться фаворитом королевы Каролины Марии, но и расположить к себе ее супруга-короля настолько, что тот и через много лет после отъезда обворожительного дипломата будет со слезами вспоминать о счастливых днях, проведенных в его обществе. Однако настоящие причины неудобоваримости Вико для русского ума, по-видимому, следует искать в странной судьбе барочной культуры на русской почве.
Парадокс «русского барокко» связан, ближайшим образом, с тем обстоятельством, что в России не было ни схоластики, ни Ренессанса: раннее Новое время началось здесь ex abrupto, вследствие чего значительная часть барочных категорий, унаследованных от более ранних интеллектуальных формаций, остались на российской почве лишенными контекста и непонятыми, а потому забытыми. Подлинные масштабы присутствия барочной учености в России XVII–XVIII вв. только начинают осознаваться. Так, совсем недавно было обнаружено, что в первой половине XVIII столетия на русский язык переводились Макиавелли, Дж. Ботеро, Гроций, Гоббс – словом, авторы, вхождение которых в русскую интеллектуальною традицию до сих пор датировались много более поздним временем. Однако переводы эти были пролежали в архивах почти три столетия, а авторы многих из них (например, небезызвестный Василий Тредьяковский, переводивший Самуэля Пуфендорфа) подвергнуты остракизму. На пространстве Slavia orthodoxa встречались и титаны-полигисторы, вполне сопоставимые если не с Вико, то с Афанасием Кирхером или Самуэлем Бошаром – вспомним хотя бы Димитрия Кантемира, друга Петра Великого, молдавского господаря и русского князя, оставившего сочинения по богословию, политике, истории, естественным наукам на пяти языках, включая арабский и турецкий. Но их наследие только начинает – и очень