Однако это не значит, что я перестал обращать внимание на вкусы, запахи, образы, эмоции и звуки – всего этого было в моем детстве предостаточно. Я рос в сельской местности близ Кента в 1950–60-х.
В школу не ходил лет до пяти лет, оставаясь дома с мамой. Я бродил по полям, болотам и лесам, окружавшим наш дом. Я обожал свою собаку Чанки. Потом я стал хористом в Кентерберийском соборе. Все эти годы я наслаждался ароматами и восторгами детства и отрочества. По английским меркам я пошел в школу поздно, так что все свои дни я проводил на кухне с мамой, наблюдая за ее готовкой и дегустируя всевозможную снедь – рагу, жаркое, подливы, супы, джемы, чатни, маринады, кексы, булочки и хлеб. У нас было что-то вроде коммерческого огорода, и я быстро научился выбирать самые спелые клубнику и вишню, черную и красную смородину, яблоки, сливы и груши. Запах овощей, смешивающийся со специфическим духом сырой земли, когда руками вытягиваешь из почвы морковку или картофель; едкая свежесть только что срезанной петрушки, мяты или шалфея; многообещающее, тяжеловесное благоухание винограда «гамбургский мускат»… Я упивался этим каждый день и до сих пор помню с удивительной четкостью.
Пахла не только еда. Подрастая, я стал замечать запах льняного масла и биты для крикета; резиновых сапог, стоявших у двери на задний двор; улиц, пропитанных пылью в самой середине лета; кучи срезанной травы, побитой весенним дождиком; маминых духов Calèche, которые она берегла для особых случаев; запах отцовского кабинета – старые книги, чернила, масло для смазки и древесная стружка. Кентерберийский собор, такой холодный и бесцветный морозным зимним утром, с каменными плитами, пропахшими тысячелетием без солнечных лучей, и он же – торжественный и экзотичный, как его пропитанные ладаном клирики, ныряющие в сакристию после мессы. Хрусткий аромат свеженакрахмаленных простынь и кастелянши, такой же свежей и накрахмаленной. Вкусы, запахи, эмоции, люди, места. Но пока еще никакого вина.
Все просто: мои родители не очень любили алкоголь. В период между 1950–60-ми британцы пили мало вина: подсчитано, что к началу 1960-х только 5 % регулярно его употребляли. Моих родителей можно с натяжкой отнести к их числу, ведь изредка бутылка вина все-таки оказывалась на столе – примерно дважды в год. Это было либо белое югославское Lutomer Riesling – и я отлично помню его кисло-сладкую фруктовую зрелость, которую я отхлебывал крошечными глотками, – либо красное венгерское «Бычья кровь», с невероятно насыщенным по тем временам вкусом – после первого глотка я кривился от отвращения. Припоминаю и жареную ирландскую индейку с начинкой из шалфея и лука, колбаски чиполата, ветчину в глазури из горчицы с медом, слегка подгоревший жареный картофель – все тогдашние вкусности, гораздо более аппетитные, чем вино. И почему оно так нравилось взрослым?
Единственное вино, которое мне нравилось (если его можно так назвать), было Archbishop of Canterbury. Будучи хористами, каждое Рождество мы обходили окрестности собора, распевая гимны, и завершали свой поход у дворца архиепископа в полной уверенности, что там нас ожидают пирожки и подносы с огненно-красным, немного жгучим и в то же время сладким имбирным вином – чтобы поддержать наши ослабевшие голосовые связки. Имей все вино подобный вкус, оно могло бы вызвать мое расположение.
Но было и кое-что еще. У моей мамы был свой маленький секрет. Я раскрыл его случайно, очередной раз обшаривая кладовую – приличных размеров помещение, забитое банками домашнего варенья, бумажными пакетами с мукой, сахаром и засахаренными фруктами, жестянками с солониной, консервированным колбасным фаршем, бараниной и ветчиной в специальном холодильнике, а также сыром, сливками и сливочным маслом. И снова этот запах – существует ли он поныне, этот доводящий до клаустрофобии дух переполненной кладовки? Но вернемся к секрету моей мамы. Сначала я приметил две бутылки, припрятанные за банками от Kilner примерно на высоте коленей – маминых, не моих. Это было бургундское. Французское бургундское (в те времена в Британии «бургундское» в основном было родом из Испании). Volnay, с его украшенными готическим шрифтом этикетками и изображениями монахов, которые казались не менее экзотическими и романтичными, чем иллюстрации из Келлской книги[1]. Наша жизнь не была особенно богата на события. Мы не ездили в отпуск за границу, не устраивали роскошных вечеринок. Мы не бывали в ресторанах. А в кладовой стояли бутылочки Volnay – мамин секретный грешок.
Я так его и не попробовал. Но не единожды пытался представить себе его вкус. В моем воображении он не имел ничего общего со всеми знакомыми мне вкусами. Он не походил на сливы, малину, яблоки или груши. Я создал себе приключение из ничего. И я никогда не видел, чтобы родители пили это вино. Но я заметил, что отметка года сбора урожая на бутылках