Музыка – это действительная, стихийная магия. Музыка доселе была впереди европейского человечества. Быть может, лишь в настоящую минуту оно начинает вплотную подходить к музыке, вбирая в себя ее стихийную, магическую мощь. Способность стихийно влиять, подчинять, зачаровывать несомненно растет. Так будет и впредь. Нижеприведенное стихотворение указывает на степень роста человеческого духа в направлении стихийного магизма:
Ты горишь высоко над горою,
Недоступна в своем терему,
Я примчуся вечерней порою,
В упоенье мечту обниму.
Ты, заслышав меня издалека,
Свой костер разведешь ввечеру.
Стану, верный велениям рока,
Постигать огневую игру.
И когда среди мрака снопами
Искры станут кружиться в дыму,
Я умчусь огневыми кругами
И настигну тебя в терему.
Какое верное словесное отражение магически душевной музыки, присутствием которой обусловлена возможность телепатии и т. д.
Что же это за веяние? Откуда оно? А вот отрывок Лермонтова:
Пускай холодною землею
Засыпан я.
О, друг! Всегда, везде с тобою
Душа моя…
Коснется ль чуждое дыханье
Твоих ланит —
Душа моя в немом страданье
Вся задрожит.
Случится ль – шепчешь, засыпая,
Ты о другом;
Твои слова текут, пылая,
По мне огнем[3].
Итак, магизм, способный возмутить того, кто достаточно не наивен, чтобы презрительно отвертываться от «декадентских ломаний», был свойственен Лермонтову? Он только приблизился к нам, стал психологически доступнее. Ясно – что-то движется, что-то медленно вползает в нашу душу, бросая нас в огонь и в холод, убивая лучших из нас, взывая в тишине к современным Заратустрам: «„О, Заратустра, кому надлежит двигать горы, тот передвигает и низины… Самое унизительное в тебе: ты имеешь силу и не хочешь властвовать“… – „У меня недостает львиного голоса для повелений“. Тогда опять со мной заговорили как бы шепотом: „Самые тихие слова и производят бурю… О, Заратустра, ты пойдешь как тень того, что должно прийти, так ты будешь повелевать и, повелевая, предшествовать“…» (Ницше)[4]. И вот мы все, как тень того, что должно прийти, отправились в духовное странствие, прислушиваясь в душе своей к новым, быть может никогда не бывшим звучаниям.
Если всякая глубокая музыка, так или иначе воплощаемая, в основе своей матична, то далеко не всякая теургична. Теургия с этой точки зрения является как бы белой магией. Если говорится пророкам, ходящим пред Господом: «Утешайте, утешайте народ мой»[5], то, наоборот, к магам, владеющим тайной составления «не ежедневных сочетаний» повседневных слов, но не обращенным ко Господу, относится грозное: «Терафимы говорят пустое и вещуны видят ложное…»[6], т. е. умение магически управлять стихиями посредством звучаний души не во славу Божию – грех и ужас. И Лермонтов, в душе которого шевелились волны магизма, всегда оканчивал свои огневые прозрения безнадежным аккордом:
И видел я, как руки костяные
Моих друзей сдавили – их не стало…
…………
Ломая руки и глотая слезы,
Я на Творца роптал, боясь молиться[7].
После проникновенных строк:
Кто скажет мне, что звук ее речей
Не отголосок рая? Что душа
Не смотрит из живых ее очей,
Когда на них смотрю я, чуть дыша?
Вдруг:
Пусть я кого-нибудь люблю:
Любовь не красит жизнь мою,
Она, как чумное пятно
На сердце, жжет – хотя темно[8].
Хотя эти строки писаны еще юношей, однако до конца своей жизни Лермонтов остался неизменным… «И скучно и грустно, и некому руку подать» – после таких глубин любви, которые могли бы осветить жизнь немеркнущим светом… Что за странное желание у Лермонтова, когда он говорит: «О, пусть холодность мне твой взор укажет, пусть он убьет надежды и мечты, и