Бранной забавы
Любить нельзя —
надобно читать:
Бранной забавы
Любит не я…[3]
Мистицизмом занялся он, и провозгласил однажды «чудное и знаменательное совпадение событий в том, что Карамзин родился в год смерти Ломоносова»;[4] вдруг оказалось, что Карамзин вовсе не родился в год смерти Ломоносова! – В живописи стал искать себе отрады г. Шевырев, и пришел в восторг от Рафаэлевых картонов, найденных им в Москве; но на поверку вышло, что лухмановские картоны, приведшие его в восхищение, никак не могут быть приписаны Рафаэлю.[5] – Фельетонистом однажды сделался почтенный ученый, и принялся рассказывать, как Москва угощала брагой защитников Севастополя;[6] в действительности оказалось, что брагой их никогда не угощали. – Захотел он в одном из своих сочинений представить портрет Батюшкова; но в то время, как г. Шевырев принялся рисовать, Батюшков обернулся к нему спиною, и в книге злополучного профессора оказался рисунок, изображающий Батюшкова – с затылка!..[7] – В стихотворство пустился ординарный академик и профессор; но и тут дело кончилось неудачно: известно, как промахнулся он недавно с своим приветствием Белевской библиотеке, которое не могло появиться в самый день, вследствие невеликодушия редактора «Московских ведомостей».[8] Словом, что ни делал г. Шевырев, производил ли слово зефир от севера,[9] изъявлял ли желание взобраться на Александровскую колонну,[10] толковал ли о великом значении Жуковского[11] или об отношении семейного воспитания к государственному,[12] вступал ли в русскую горячую беседу,[13] – везде его поражали тяжкие удары, везде его деятельность ознаменовывалась самыми несчастными промахами.
Так случилось и с лекциями г. Шевырева о русской словесности. На первых книжках его курса было прибавлено: история словесности, «преимущественно древней»,[14] – и это подало повод одному писателю справедливо заметить: то есть преимущественно того времени, когда ничего не писали.[15] Замечание это оправдано г. Шевыревым вполне – как в первых двух книжках его лекций, так и в третьей, ныне изданной. На каждой странице очевидно, что почтенный профессор сильно промахнулся в самом выборе предмета. Не менее ловкие промахи умел он сделать и в обработке его. Так, говоря о языке русском, он выразил вражду к германской филологии, по следам которой считал постыдным влачиться; между тем именно с этого времени германская филология и принялась у нас, благодаря преимущественно трудам г. Буслаева.[16] Говоря о словесности, г. Шевырев старался во всем видеть чудеса и, в своем мистически-московском патриотизме, старался превозносить древнюю Русь выше облака ходячего; а именно в это время, более чем когда-нибудь прежде, пробуждалась наклонность к беспристрастному и строгому пересмотру деяний древней Руси. Труды гг. Соловьева, Кавелина, Калачова, потом Буслаева, Забелина, Чичерина, Пыпина и др. указали нам правильную историческую точку зрения на наш допетровский период и на его литературу. А г. Шевырев и теперь опять является с теми же высокомерными возгласами о величии русскою смирения, терпения и пр., да еще при этом осмеливается уверять, будто со времени издания его книги (в 1846 году) «по его следам (по следам г. Степана Шевырева, ординарного академика и профессора!!) вели науку далее (далее?) другие ученые (каково наивное признание в собственной учености!) и трудилось молодое поколение, которое скоро и представило отличных деятелей по тому же предмету. Некоторые из них (из отличных-то деятелей? полноте!) мне лично выражали признательность свою за то, что начали изучать русскую словесность древнего периода по моей книге. Желаю душевно, чтобы и вновь выходящая книга принесла такой же плод, какой принесен был двумя первыми» (!!!) (стр. V, предисловие).
Такие бесцеремонные претензии г. Шевырева опять составляют весьма жалкий промах в наше время, когда забавное значение почтенного профессора так ясно уже для молодых исследователей.[17] Не менее жалок нам историк русской словесности и в другом своем промахе, относящемся к суждению о нем других журналов. По его словам, все петербургские журналы при первом появлении его книги в 1846 году осудили его потому, что он «поставил себя в «Московском наблюдателе» и в «Москвитянине» во враждебное отношение к тем журналам».[18] Такое объяснение можно отнести, конечно, опять к той же, вечно преследующей г. Шевырева, опрометчивости. Но, вообще говоря, подобные объяснения наводят нас на мысль о той степени нравственного унижения, на которой