На краю города Папеэте, на берегу, под деревом пурау сидели трое таких людей.
Было поздно. Давно уже музыканты, не переставая наигрывать, отправились по домам, а за ними, обхватив друг друга за талии и приплясывая, последовала пестрая толпа мужчин и женщин, торговых клерков и морских офицеров, увенчанных гирляндами. Давно уже темнота и тишина обошли все дома игрушечного языческого городка. Лишь уличные фонари все горели на темных улицах, словно светлячки, образуя расплывчатые венчики света или отбрасывая зыбкие отражения на поверхность воды в порту. От штабелей досок, наваленных у правительственного пирса, раздавался храп. Храп этот доносился с изящных шхун типа клипера, стоявших на якоре борт о борт, как ялики. Матросы спали прямо на палубе под открытым небом или набившись под навес посреди нагроможденных товаров.
Но люди под деревом пурау и не помышляли о сне. Такая погода летом в Англии казалась бы нормальной, но для южных морей она была зверски холодной. Неодушевленная природа знала это, и кокосовое масло в бутылках, имеющихся в каждой хижине острова, застыло. Трое людей тоже это знали и дрожали от холода. На них была та же одежда из тонкой бумажной материи, в которой днем они обливались потом или мокли под тропическими ливнями. И, к довершению всех бед, в этот день они почти не завтракали, еще в меньшей степени обедали и совсем не ужинали.
По выражению, столь распространенному в южных морях, эти трое сидели на мели. Общее несчастье свело их вместе – самых жалких существ на Таити, говорящих по-английски; помимо того что они были несчастны, они, собственно, почти ничего не знали друг о друге – даже настоящих имен друг друга. Ибо каждый проделал долгий путь вниз, и каждого на какой-то стадии падения стыд вынудил принять вымышленное имя. И все-таки до сих пор ни один из них еще не привлекался к суду: двое были умеренно порядочными людьми, а у третьего сидящего под деревом пурау в кармане хранился потрепанный Вергилий.
Нечего скрывать: если бы за книгу можно было выручить деньги, Роберт Геррик давно бы отказался от этой последней собственности, но при всем спросе на литературу на некоторых участках южных морей, он не распространяется на мертвые языки, и Вергилий, на которого Геррик не мог выменять пищу, часто утешал его в голодные дни. Потуже затянув пояс, Геррик перечитывал книгу, лежа на полу в заброшенной тюрьме, выискивая излюбленные места и открывая новые, менее прекрасные лишь оттого, что они не были освящены долгим знакомством. То, бывало, он замедлял шаг на загородной глухой тропе, садился на ее краю, над морем, любовался видневшимися на горизонте горами Эймео и затем погружался в «Энеиду», гадая по книге, что ему предстоит. И даже если оракул (как и полагается оракулам) вещал не очень уверенным и ободряющим голосом, то изгнанника, по крайней мере, посещали видения Англии: деловая, строгая классная комната, зеленые спортивные площадки, каникулы, проведенные дома, вечный лондонский шум, домашний очаг и седая голова отца. Таков удел серьезных, сдержанных классических авторов, школьное знакомство с которыми бывает зачастую мучительным: они проникают в нашу кровь и становятся неотделимы от памяти, и потому фраза из Вергилия говорит не столько о Мантуе или Августе[2], сколько об английских родных местах и собственной безвозвратно ушедшей юности.
Роберт Геррик был сыном умного, энергичного и честолюбивого человека, младшего компаньона в лондонском крупном торговом доме. На мальчика возлагались надежды, его послали в отличную школу, он окончил ее с правом поступить в Оксфорд, что затем и сделал. При всей одаренности и хорошем вкусе (а он, бесспорно, обладал и тем и другим) Роберту недоставало настойчивости и умственной зрелости; он блуждал окольными путями науки, занимался музыкой или метафизикой, тогда как должен был трудиться над греческим, и получил в конце концов самую ничтожную степень. Почти одновременно лондонский торговый дом терпит крах, мистер Геррик-старший вынужден заново начать жизнь клерком в чужой конторе, а Роберт, отказавшись от честолюбивых замыслов, с благодарностью принимает карьеру, которая для него ненавистна и презренна. Он ничего не смыслил в цифрах, не интересовался делами, ненавидел нудные часы отсиживаний на службе и презирал стремления и удачи коммерсантов. Он не мечтал о том, чтобы разбогатеть, – лишь бы прожить безбедно. Молодой человек, более недостойный или более решительный, вероятно, отверг бы навязанный ему удел – быть может, взялся бы за перо или поступил бы на военную службу. Роберт же, более благоразумный, а может быть, более робкий, согласился на эту профессию, благодаря которой ему было проще помогать семье. Но душа его осталась мучительно раздвоенной; он чуждался