Таково было положение дел незадолго до плачевного заговора, о котором мы подробно рассказали в предыдущем томе[1]. Ломбард вернулся в Берлин, переполненный услышанным в Брюсселе, и, сообщив свои впечатления молодому Фридриху-Вильгельму, убедил его окончательно вступить в союз с Францией. Такому счастливому результату во многом способствовало и следующее обстоятельство: Россия выказала мало расположения к идеям Пруссии о континентальном нейтралитете, основанном на ее собственном нейтралитете, и пыталась подменить эти идеи проектом третьей стороны. В результате реализации такого проекта, под предлогом сдерживания воюющих держав, возникла бы лишь новая коалиция, направленная против Франции и оплачиваемая Англией. Фридрих-Вильгельм, обиженный приемом, который получили его предложения, и чувствуя, что сила на стороне Первого консула, предложил ему уже не бесплодную дружбу, как делал в 1800 году через неуловимого Гаугвица, но настоящий союз. Поначалу он предлагал – как Франции, так и России – расширение прусского нейтралитета на все германские земли взамен на оставление Ганновера, что, впрочем, означало бы для французов открытие континента для английской торговли и закрытие дороги в Вену. Совещаясь в Брюсселе с Ломбардом, Первый консул об этом и слышать не захотел. После возвращения Ломбарда в Берлин и последних демаршей России король Пруссии предложил нечто совершенно иное. По новой системе Франция и Пруссия гарантировали друг другу сохранение status praesens[2], включая все приобретения Пруссии в Германии и Польше с 1789 года, а для Франции – Рейн, Альпы, Пьемонт, президентство Итальянской республики, Парму, Пьяченцу и королевство Этрурию. При возникновении угрозы какому-либо из этих интересов та из держав, которая не подвергнется непосредственной атаке, должна была вмешаться, чтобы предупредить войну. Если ее усилия окажутся безрезультатными, обе державы обязывались объединить силы и вести борьбу совместную. Взамен Пруссия требовала оставления берегов Эльбы и Везера, сокращения французской армии в Ганновере до численности, необходимой лишь для сбора доходов, то есть до 6 тысяч; и наконец, если по достижении мира успехи Франции будут достаточно велики, чтобы она могла диктовать условия, Пруссия требовала, чтобы судьба Ганновера решалась с ее согласия. Косвенным образом это означало, что Ганновер будет отдан ей.
Столь углубиться в политику Первого консула Фридриха-Вильгельма заставила необходимость мира на континенте, мира, который зависел, по его мнению, от прочного союза между Пруссией и Францией. С прозорливостью, достойной уважения, он понимал, что никто на континенте не осмелится нарушить всеобщий мир, если Пруссия и Франция объединятся. В то же время он полагал, что, сдерживая континент, он сдерживает и Первого консула, ибо сохранение настоящего положения обеих держав стало бы средством закрепить это положение и воспретить Первому консулу новые предприятия. Если бы Пруссия продолжала упорствовать в таких воззрениях и если бы ее поощряли настойчивее их придерживаться, судьбы мира стали бы иными.
Те же доводы, что склонили Пруссию сделать вышеприведенное предложение, должны были склонить и Первого консула принять его. Ведь он хотел, по крайней мере тогда, Франции в границах от Рейна до Альп, абсолютного господства в Италии, преобладающего влияния в Испании, словом, верховенства над Западом. Добиваясь от Пруссии гарантий, он получал всё это почти с непреложной уверенностью. Конечно, континент вновь открывался англичанам вследствие его ухода с берегов Эльбы и Везера; но благоприятные условия для их торговли не приносили им того блага, каким злом для них оборачивалась стабильность на континенте вследствие объединения Пруссии и Франции. А стабильность на континенте позволяла Первому консулу рано или поздно нанести Англии мощный удар.
Правда, в предложении Пруссии недоставало самого слова «союз»: он, конечно, подразумевался, но само слово, по тщательно продуманной воле молодого короля, отсутствовало.
В самом деле, король не захотел внести его в договор и даже счел нужным приуменьшить его видимую значимость, назвав «конвенцией». Но что значит форма, если есть суть; если обязательство объединить силы определенно оговорено; если это обязательство, принятое честным и верным слову королем, заслуживает доверия? Здесь будет уместно отметить одну из слабостей ума, присущую не только двору Пруссии, но всем дворам Европы того времени. Новым правительством Франции, с тех пор как его возглавил великий человек, восхищались; его принципы любили столь же, сколь почитали его славу; и в то же время желали держаться от него в стороне. Даже когда насущные интересы принуждали к сближению, предпочитали иметь с ним лишь деловые отношения. Не то чтобы питали к нему аристократическое презрение старых династий к новым или даже дерзали его выказывать – Первый консул еще не сделал себя главой династии и не давал повода к подобного рода сравнениям. Воинская слава, составлявшая его главное достоинство, относилась к того рода заслугам, перед которыми никнет любое пренебрежение. Опасались, однако, формально объявив себя его союзником, выглядеть в глазах Европы изменником общему делу королей. Взятые в отношении Первого консула обязательства король хотел представить как жертву,