Я даже себе не могу доверять, а если бы и доверял, то писал не повесть в письмах, а дневник.
Рассказывал бы себе о самом себе. Звучит глупо. Хотя разве писатели не занимаются именно этим?
Повесть в письмах – хоть какое-то отстранение.
Дело в том, что у меня нет воображения. Любая история, которую я придумываю, легко сводится к формуле – ОН и ОНА. Это в лучшем случае. Представить, что с ними происходит, – выше моих сил. Впрочем, даже их самих представить трудно.
Я вообще плохо рассказываю. Я путаюсь в словах и мыслях. В дискурсах – тоже путаюсь. Ну какой смысл, например, так начинать повесть в письмах. Даже если я пишу предисловие. Обычно предисловие пишут уже после того, как текст завершен. А я только начинаю. Плана у меня нет. Насколько меня хватит – не знаю. Может быть, и не хватит.
Наверное, нужно поставить точку. Предисловие окончено. Правда, оно ни о чем не говорит. Это – насильно завершенный текст. Это принуждение к молчанию. Оборванность. Фрагмент.
Главное, что у меня есть, – это я сам. Меня у меня – не отнять, пока Я остаюсь тем, что внутри себя называю Я.
Я – может отнять болезнь и превратить в другое Я или в не Я. В испанского короля, в Гоголя, Достоевского, в кролика.
Мне мое Я суждено нести всю мою жизнь. И это нелегко, каким бы Я ни было.
Я не уверен, что мое Я развивается. Мне кажется, что в основе, в сути своей, я равен себе пятилетнему, равен тому душевному комку, который впервые с удивлением посмотрел на себя в зеркало, который впервые представил и с изумлением понял, что он для чего-то запущен в этот мир.
Я помню этот день. Я катался, повиснув на двери, которая вела из комнаты родителей в гостиную нашей квартиры на Чистых прудах, и впервые осознал – вот это Я. Я – вот этот маленький шпендель. А вокруг меня – мир. И почему я здесь – совершенно непонятно. И главное – я кончусь когда-нибудь.
Осознание себя – это осознание своей смертности, конечности. Я – временно здесь, но что потом – неведомо. Все скорее чувствуется, чтобы пробудиться позже. И я помню, когда ЭТО пробудилось.
Мне было десять лет. Я был в пионерлагере. В месте, которое мне не нравилось. И окружающие меня люди мне не нравились. Я был в изгнании. Я был бездомным, выброшенным из домашнего уюта, тепла, из привычного существования, привычного круга вещей. И вот ночью, на узкой казенной пионерской кровати, я неожиданно понял – когда-нибудь я умру, прекращусь. Но что это такое – прекращусь? Что значит – меня не будет? Куда денется мое Я? Этого я понять не мог. И пришел ужас. Он возник как звук, и звук этот вторгался в мое существование, гудел монотонным постоянным фоном. Он затихал днем, но обретал силу ночью. Он вошел в меня, вжился в меня, все время напоминал о себе. Он был больше чем болезнь, поскольку был неотвратимее, поскольку не давал надежды на спасение. Казалось, о нем невозможно забыть, привыкнуть к нему. Он был настойчив и упрям. И безжалостен. Но я привык. Постепенно. Я научился его заглушать. Я привык к моментам его возвращения, к охватывающему темному, непроглядному отчаянию, к настойчивому напоминанию о грядущей катастрофе.
Все закончится, все прекратится, ничего не будет. Но как это все осознать? Никак. Этого просто не может, не должно произойти. Но ведь произойдет.
Мы с детства верим в свою исключительность, особость, неповторимость, гениальность. Я, по крайней мере, верю. И в этом нет ничего позорного, стыдного. Конечно, я – особый, исключительный. Разве нет? По идее, эту особость не нужно и демонстрировать. Она существует как данность.
Толстой говорил, что нужно забыть о своем Я, что «забвение о себе» и есть путь спасения.
Вот и Пелевин с буддистской настойчивостью талдычит об этом же, то есть говорит о призрачности Я. Нет никакого Я, и всё тут.
А я о себе забыть не могу. О смертности своей привык забывать. А о себе – нет.
И если до конца забыть о себе, не значит ли это просто умереть, слиться с открывшимся в детстве ужасом, завершиться, исчезнуть, что бы это ни значило?
Забвение о себе… Пьянство, например, ведь тоже – забвение. И соблазн, позыв, стремление – скинуть эту тяжкую ношу, это давящее Я.
Куда с ним деваться, кому это Я принести, с кем разделить этот груз?..
Вот отсюда и писательство.
Дорогой мой друг! Я был болен. Я хворал. Я физиологически переживал свою экзистенциальную несостоятельность. То есть мне было худо вдвойне. Я не мог написать ни строчки, потому что мне был невнятен сам смысл написания строк, вымучивания слов, сам процесс измышления. Кроме того, у меня был насморк, болела голова и першило в горле.
На самом деле я написал тебе раньше. Еще четыре письма. Но отсылаю их только сегодня. Поэтому и письмо сие значится за номером пять.
Люди стесняются говорить о своей смерти, о своей смертности. Хотя почему-то считается приличным говорить о смерти другого, переживать, испытывать горе.
Смерть присутствует в каждом как данность, как безусловный факт. Вне зависимости